назад Сергей Аман 
 

 

ЖУРНАЛЮГИ

 

Москва, Зебра Е, 2013

 

 

Оглавление

 

Предисловие

Кровь и сперма

Осень патриарха

Блядоническая любовь

Уйти и не вернуться

Союз нерушимый

Фамильярный однофамилец

Проснуться богатой

Украсть и не попасться

Мистический художник

Танец живота

Дом с привидениями

Эти загадочные иностранцы

Апокалипсис сегодня

Оргработа и оргвыводы

Конец, он же начало

 

Лев АННИНСКИЙ

 

Предисловие к роману Сергея Амана «Журналюги»

 

Совсем другая история

 

Споры – вечны. Жизнь – коротка.
Вот и Млечный путь на века
лёг вопросом в чёрной ночи.
Лёг без спросу. Лёг и молчит.
Чтобы высветлить суть основ,
обойдёмся и мы без слов.

 

Сергей Аман. Сирень под пеплом.

 

Слов будет навалом – повесть Сергея Амана называется «Журналюги». Вернее, не повесть, а роман. «Роман без героя». Что без героя, это куда интереснее прокомментировать, чем порадоваться, что ещё одна повесть доросла до романа. Самое же интересное – «суть основ». Это уже совсем другая история. Чтобы подняться до сути, надо докопаться до основ. И оттолкнуться.

А вот с этим и вышла историческая неувязочка у поколения, к которому относится Сергей Аман. Основы исчезли как раз в пору их появления на свет (1957 год рождения). Сталин, вскоре вынесенный из Мавзолея, отлетел в их сознании куда-то к Тамерлану, к Ганнибалу… Попытка ускользнувшие основы восстановить (в 70-е годы, когда Советская власть, опираясь на столетие Ильича, попыталась это сделать) обернулась анекдотами про того же Ильича. Сверстники Амана к тому времени были уже в отроческом возрасте, опору им пришлось искать в импровизациях «перестройки», и в конце концов обнаружилось, что опоры нет.

Теперь им за сорок. И даже к пятидесяти. Они получили в своё ведение страну, которая, в их сознании, вроде бы никак не установится после «лихих девяностых». И примирились они с тем, что прежней опоры уже не будет. А какая будет? В этом-то  и вопрос.

Кажется, это первое поколение, которое не горюет по утрате и не ликует от избавления. Ну, например: приснопамятный распад Советского Союза – вызывает ли эмоции? И какие? Никаких. Из двух упоминаний об этом событии в книге Амана одно – мимоходное и демонстративно безоценочное («Развалился этот самый Союз под ударами перестроечных ураганов»), другое (что развалился «колосс на глиняных ногах») вряд ли показалось бы безоценочным, если вспомнить, кто любил это сравнение, но у Амана ни отсыла, ни эмоций: исчезновение великого государства принимается как данность.

Вообще-то, дело неслыханное. Поколение довоенных мальчиков, выросшее в Советском Союзе, оплакивало его крушение; поколение послевоенных мальчиков, возненавидевшее тоталитаризм, плясало на его похоронах. Но чтобы воспринимать это событие вот так подчёркнуто-безучастно, надо было подобных эмоций вообще не застать.

Да и лозунги «нового мышления», нахлынувшие с середины 80-х годов: «демократия», «гласность» и прочие суверенные вольности, - воспринимаются теперь уже не как «завоевания», а как нормальная данность. Всё это достаточно весело, ибо сводится к переименованиям улиц, но ждать чего-то от этой «демократии» не приходится. Есть она – и ладно.

Так ведь и противоположные, имперски-патриотичные идеи не вызывают никакого желания примкнуть или хотя бы обдумать. В редакцию газеты, где работает наш рассказчик, являются бритоголовые парни в чёрном и объявляют, что внимательно следят за тем, что творят эти журналюги…

Они-то, может, и следят, да герой-рассказчик вовсе не намерен ни следить за их делами, ни вживаться в их логику. Появились, исчезли, и ладно. Мало ли что возникает и исчезает…

Как мастер литературного цеха Сергей Аман (даже и не без щегольства), заканчивая очередную главу повествования и переходя к следующей, варьирует на все лады одну и ту же «формулу»: это уже, мол, совсем другая история! Мир, стало быть, распадается на «бессвязные истории». Под ногами не столбовые дороги и не тайные тропы, а… дробящаяся целина… песок… Пустыня.

Герой, осознавший эту опустелость мироздания, ранее задушенного догматами, а теперь освобождённого, гуляет по опустевшему месту, переступая ранее священные границы и мало удивляясь тому, сколь пестра, непредсказуема и невменяема эта полая внутри себя реальность. Он не только «звёзды в пустыне» слушает и молчание Млечного Пути ценит, он и шум земной жизни воспринимает, как неотличимый от бессмыслицы. В этом плане подзаголовок «роман без героя» несёт, конечно, оттенок вызывающий, вернее, взывающий к раздумью, - по традиции-то жанр романа – это образная система, выстраиваемая из центра - из внутреннего мира данной личности (героя). Но мир, провалившийся из осмысленности (пусть мнимой, иллюзионной, ложной) в пустоту, - лишается самого понятия «герой», и безгеройное множество силуэтов проходит сквозь сознание рассказчика («главного героя») в демонстративной бессвязности. Как мираж в пустыне…

Я, грешным делом, думал, что тут сказывается и  генная память Сергея Амана – его туркменские, по отцу, корни. Самообладание пустынника, идущего через пески к горизонту. Но отец писателя уже потерял связь с праотцами: Вторая мировая война сначала «русифицировала» его в рядах Советской Армии, затем протащила сквозь плен во Франции, затем – сквозь «свой плен» в Гулаге, так что воспитанием будущего «журналюги» и писателя занималась материнская родня, а точнее – бабушка с Владимирщины. Школьные годы он, правда, провёл в Туркмении, где и получил начально-среднее образование (железнодорожное училище), но затем в кабине машиниста рванул колесить по земле; чего только не делал: чистил хлопок, строил и охранял построенное… пока не обрёл профессию, наиболее соответствующую духу вольного скитания, – журналистику.

В каковом качестве и представил в романе «Журналюги» экспертизу душевного состояния той вышеописанной генерации, которая получила в своё ведение страну, освобождённую от охмуряющих лозунгов.

Не знаю, первая ли это подобная экспертиза в нашей текущей литературе, - чтобы знать, надо следить за литературой, как за процессом, где одно цепляется за другое и от другого отталкивается. Теперь процесса нет. А есть острое, яркое и последовательное самоизображение спасшегося от всякой «системости» поколения. Хорошо. Я принимаю эту книгу – как диагноз.

С первой же строчки диагноза… точнее, на третьем слове этой первой строчки - меня оглушает смачное матерное слово.

Впрочем, не оглушает. Я понимаю, что теперь это уже почти хороший тон. Во всяком случае, первый штрих габитуса. Знак вызова, который теперь, по причине чрезмерного употребления, вызовом уже не звучит. Но звучит - как знак того, что пространство не имеет запретных зон. Как знак весёлой безответственности распахнувшегося мира.

Мне, как человеку прежнего закала, припоминается рассуждение старого мудреца: если оратор употребит в своей речи слово «задница» (там слово покруче – Л.А.), то сколь бы ни был высок культурный уровень аудитории, - никто в этой речи не услышит ничего, кроме этого слова.

В наше время есть шанс услышать и дальнейшее. В дальнейшем, кстати, абсценной лексики у Амана нет, разве что главный редактор газеты, согрешивший скверным словом в первой строке, ещё раз обозначит таким образом свою невозмутимость… и ещё раз удивит нас, но уже по другому поводу.

А повод удивиться такой. Газета, в которой трудится наш рассказчик, узнаваема с первой же сцены всеми, кто хоть немного скользил взглядом по «перестроечным» изданиям буйных годов Гласности, - это «Московский комсомолец», сначала стыдливо упрятавший своё комсомольское происхождение под большие литеры «МК», а потом, одумавшись, сохранивший имя, ибо в новых условиях оно одиозностью своей сулило ещё и больший профит в борьбе с конкурентами. Газету всё-таки переименовали… но об этом ниже.

А пока – о завораживающем эффекте, который, оказывается, прячет в себе сама узнаваемость. Оказывается, можно воспроизвести с голографической точностью тот мутный взвар информации-дезинформации, которыми окутывалась редакция во взрывные моменты своей новейшей истории, - и именно эта непроглядная муть, перенесённая в контекст художественности, начинает действовать – непредвиденно и остро. Аман только лишь слегка переименовывает подлинные фамилии, иногда так артистично, что мне стоит усилий удержаться и не просмаковать некоторые из них (удерживаюсь потому, что никто не уполномочивал меня раскрывать псевдонимы). Они звучат не хуже, чем «Оглоедов» (фамилия героя-рассказчика, явно тянущая на саркастическую саморекомендацию).

Но откуда непредвиденный художественный эффект этой слегка переименованной газетной оргии, прямо перенесённой в роман? В романе вроде бы надо всё раскрутить-распаковать, раскрыть истинные мотивы, выяснить, кто прав: корреспондент ли, который полез в финансовые дела армейской верхушки (чужие деньги считать?), или армейские держиморды, этому доброхоту выпустившие кишки (и нагло ушедшие от судебного преследования)?

Да не выясните вы, кто прав! Там правда вообще не ночевала и ночевать не намерена! И никаких высших мотивов искать не надо, их нет ни в «Крови и сперме» (как у Амана называется глава о газете), ни в той реальности, которая на этой крови-сперме замешана. Этот художественный эффект сначала изумляет, потом озадачивает и, наконец, оглушает тебя при чтении.

Так вот: самое пикантное в этой главе о газете – её переименование. Дело в том, что газету, которую как облупленную знали и читали миллионы людей под названием «Московский комсомолец», Аман перекрещивает в… «Московского богомольца».

То есть как это?! Вот так прямо – из одного в другое? И ничто не препятствует этому перескоку?

Ничто. По-человечески всё это весьма пикантно Конечно, молодому комсомольскому функционеру естественно вырасти в газетного редактора… Ну, а если его вовремя пересадить из комсомольского отряда в семинарию… так же естественно он вырастет в редактора религиозной газеты…

Позвольте! Но есть всё-таки разница между богохульными атеистами, каковые создали когда-то «Московский комсомолец», и богомольными адептами его нынешней модификации?

Знаете, никакой. Никакой разницы. Тем более, если «обойтись без слов». Если не нырять в бездонные глубины умозрения. Но мы, кажется, уяснили, что на месте таких глубин теперь… гулкое место.

Вот рассуждение одного из героев («негероев») Амана о Господе-Боге:

«Если всерьез задумаешься о том, что происходит с Землей, то закономерно придешь к мысли о высших силах. Если недодумаешь или станет страшно, то остановишься на мысли о Боге, если передумаешь или страх совсем потеряешь, то придешь к мистике».

Последний «приход» - мнимый, ибо мистика – это и есть ощущение тайны, которая никогда до конца не раскроется. Первый «приход» - разумнее, и он как раз выдает то ощущение «полого умозрения», которое фиксируется на том, какие силы высшие, а какие пониже. То есть на соотношении сил в этом освобождённом от химер мире. Бога вольно поселить там, где позволит это соотношение. Вполне можно вручить свечки вчерашним партийцам и скомандовать: «Зажигай!»

Ну, ладно, это всё дела православные. А ислам? Неужто Аман, половину своей души оставивший на Востоке, - никак не отнёсся к этой встающей с Востока грозной силе?

Как же, отнёсся.

У восточной красавицы со славянским именем Надия (что означает «надежда») – три сына (двое - от смешанных браков). Поскольку Аман мастерски владеет ономастикой,  даю имена: Фуад, Рональд и Иван.

Нас интересует Иван. Окончив школу (как раз в разгар «перестроечных процессов»), он поступает в Московский Университет, а потом, как и водится у молодых людей в вольные времена, «подсаживается на наркотики». Избавляя его от этого недуга, «определённые люди» подсовывают ему «книжку мусульманской направленности». После чего в Иване (который, как и брат его Рональд, крещён в православной вере) просыпаются «гены мусульманства». Он решает стать воином ислама. Но тут  выясняется, что «определённые люди» нуждаются не столько в воинах, сколько в деньгах. И они возвращают воина с полей джихада в университет, окончив который воин становится «исправным коммерсантом».

Спрашивается: где тут гены, где убеждения, где духовный опыт, а где калькуляция? И где равнодействующая этих факторов? Отдаю должное Сергею Аману – он хорошо передаёт беснование факторов в душе человека, у которого от диалога со Всевышним остаётся только… помните, что? Ну, да, соображение, какие силы повыше, какие пониже. Соотношение сил. Калькуляция. А куда его эта калькуляция метнёт: на Восток или на Запад, в ислам или в христианство или ещё в какую-нибудь «всемирность», - это уж как получится.

Чтобы закончить со всемирным охватом, процитирую из Амана (и из прочитанных его героями авторов) ключевой пассаж о России:

«…Дело в том, что на Руси (да, наверное, и в любом народе) всегда присутствует такой элемент, который дает представление о том, что такое норма. В древние времена это могли быть юродивые или шуты, которые шли от обратного, или святые, которые так прямо эти принципы нормы и провозглашали. Хотя принципы и нормы это, как говорят в Одессе, две большие разницы. Но не о том песня…»

Хорошо, конечно, говорят в Одессе. Ещё лучше говорят юродивые и шуты о том состоянии умов и душ, когда «норма» всё время выворачивается, и опору надо искать то там, то тут, а где именно, подскажет калькуляция.

Вот туда и вложишься.

Поколение «вкладчиков» оперативно решает, во что вкладываться. Об этом и песня.

Вернее, две песни – в чётком и по-своему безжалостном повествовании о поколении, которое отрясло прах и пепел (чтобы ничто не мешало маневренности, и чтобы ничто не стучало в сердце), - две песни. Работа. И любовь.

Работа, которой занят Оглоедов и  на которой он в штатном расписании числится как «замответсека» (расшифровка: заместитель ответственного секретаря редакции – того самого «Московского богомольца», коим оказался «Московский комсомолец»), эта работа затягивает («как наркотик», естественно), а ещё имеет одно важное (для нас) измерение.

В среде интенсивно работающих «журналюг» Оглоедов не без удивления обнаруживает, что он – единственный сотрудник с высшим образованием. И это положение сохраняется при всей бесконечной чехарде работников, устраивающихся в штат или из штата вылетающих.

Вопрос:  где тут яйцо, а где курица? То ли народ, крутящийся на орбитах газеты, считает, что без диплома сподручнее (для оборотистости), то ли сама редакция сориентирована так, что «журналюги» ей нужны без той накрутки, той докуки, той мороки, которой не избежать при высшем образовании работников.

Так ведь и то, и другое! Проще всего юному искателю зарплаты устроиться в редакции курьером. Но и редакция черпает кадры – именно из среды курьеров. Кто не выдерживает газетной лямки-гонки, - уходит. Кто выдерживает и остаётся в газете, - может делать карьеру. Вплоть до… замответсека. А то и выше, но по той же стезе.

Да что за «стезя» такая? Что этот «сек» означает? Какую содержательную сферу?

Вовсе не содержательную. А - координационную. Согласование. Сведение концов. Порядок исполнения. Доведение заданий до исполнителей. Контроль. График… Что там ещё? Разноска, рассылка… но это уже курьеры. Или: ещё курьеры.

Так курьеры – это и есть ответ на вопрос о содержании работы. Распасовка информации. Сопряжение уровней: где силы высшие (главный редактор), где низшие (потребители), и как сопрячь, скрутить, раскрутить.

Неисправимые идеалисты начнут докапываться до «содержания»: где там комсомолия, где богомолия? И доложат, что в «содержании» работы главенствуют экономика и политика, плюс криминал. Но политика, как известно, есть та же экономика, только концентрированная, а криминал – минус, непостижимым образом дающий плюс. Выпрыгивая из этой непостижимости, неисправимые идеалисты вопят: где культура?! Их подымают насмех. Вписываясь в конкурентную стилистику, они придумывают что-то вроде «Поединка поэтов». Их встречают глумливым славословием. И правильно: даже в сугубо лирической сфере победителям конкурсов ничего не светит, кроме приза, премии… то есть некоторой суммы денег. Возможно, сумму перешлют с курьером.

Перед нами великолепная разработка «темы труда» в ситуации, где у «труда» остаются только количественные измерения (кому сколько), а на месте сверхзадач, мотивировок и прочих идейных мерихлюндий зияет пустота. Полость. Воронка от взорванных иллюзий. Могила, где схоронены химеры коммунизма, большевизма и прочих тотальностей проклятого ХХ века.

Там же схоронена и такая химера, как любовь.

Да какая любовь, когда всё за деньги?

Как всё?! А спасительная двуполая природа человека? То есть биология! Её в счета и суммы как вгонишь. Тут мистика, тайна…

Так чем таинственнее вопросы, тем проще ответы.

«Наташка… научилась получать от близости с противоположным полом физиологическое удовольствие и пользовалась этим умением на всю катушку… С её «девочковой» внешностью она привлекала к себе этих потомков обезьян играючи».

Общаясь с такими жрицами любви, потомки обезьян, так же играючи, объясняют свой образ жизни тем, что в их партнёршах «сидит ген патологической неверности».

Ну, а раз сидит ген, то о «супружеских обязанностях» лучше не думать – всё равно не получится исполнять их «в должном объёме». И вообще не стоит «доводить дело до брака». Лучше искать подругу без таких осложняющих дело намерений.

Однако все действующие лица романа, открывающегося главой «Кровь и сперма» и венчающегося главой «Конец, он же начало», - непрерывно ищут и стремительно меняют партнёров они, как сказали бы теперь, «парятся» от лихорадочных влюблённостей, каждая из которых кончается, едва начавшись. И так по кругу. Вернее, по хаосу кругов.

Эта дурная бесконечность оборачивается единственно-логичным финалом: манией конца в любом начале. В воздухе висит гипноз суицида. Привычная готовность переломного времени: кончить эту карусель. Исчезнуть. И исчезают из круговерти встречь-невстречь… так незаметно, и друг друга не ищут, а если находят (когда суицид по каким-нибудь причинам не состоялся), то без особой тревоги отпускают друга-приятеля или подругу-приятельницу (как теперь говорят? «бой-френда? гёл-френда?») в вольную гульбу, а может, и на тот свет… без уверенности в новой встрече.

В нашем русском окоёме это братание с небытием окрашивается в тона элегически-сентиментальные: тут и привидения всегда рядом, и спрос на привидения неистощим…

В Америке, кстати, всё делается проще и результативнее. Надо ведь зачем-то Оглоедову, который никак не может понять, нужна ли ему Наташка, а если нужна, то в какой роли, ведь понадобилось же этому бесконвойному журналюге зафиксировать в своём сознании американский эпизод, который я приведу ради того, что он замечательно рельефен по письму и замечательно же эффектен по читательскому воздействию.

«Старик поехал по делам в город. На автостоянке он увидел, как к белой женщине пристает здоровенный негр. Приставив к затылку негра пистолет, старик отвел его от женщины и оставил. А когда возвращался к своей машине, получил уже по своему затылку бейсбольной битой. После похорон Брюс занял у вдовы старика денег на билет и улетел в Москву».

Конечно, нам, русским, до такой американской деловитости далеко. Но готовность к тому, что жизнь в любой момент оборвётся, кончится, вернётся в небыть (от которой она не так уж сильно отличается) – эта готовность перейти из жизни в смерть настолько изначальна и окончательна, что вопрос только в том, ещё не… или уже не…

Только одна деталь зачем-то привносится в это нынешнее некрофильство из прошлых времён: где-нибудь «рядом» лежит записочка с заклинанием, смысл которого парадоксально оживляется в юридическую эпоху: «прошу не винить»…

Но тут что-то происходит с видавшим виды Оглоедовым. Что-то там, в глубине его старательно-оглоедского существа сохраняется такое, что не влезает в пусто-вольную реальность, где можно гулять, не страшась обвинений, что-то «из другой оперы», из другой эпохи, из другой реальности.

Увидев на Наташкином столике (рядом с початой бутылкой водки, серебряным стаканчиком и пепельницей с окурками её любимых сигарет) эту самую записочку, - он срывается с места, находит в ванной её тело, тащит из воды… Уловив, что она ещё дышит, кидается в кухню, хватает вафельное полотенце и заматывает еле видный порез на её запястье… Звонит в «скорую»… спрашивает, что ему делать, пока они придут… Трясущимися руками меняет полотенце на бинт… И понимает… нет, не понимает, а ощущает всем существом, что если он вытащит из небытия эту женщину… именно эту, единственно эту во всём пустом от  шатающихся толп мире… эту единственную на всю жизнь - то и его существование обретёт совершенно другой смысл… и он осознает, наконец, суть основ…

Чтобы эту суть высветлить, придётся обойтись без слов. Ибо это совсем другая история.

 

В начало

 

Роман без героя

 

Почти все события, описанные в романе, вымышлены автором. Некоторые совпадения с реальными фактами или персонами являются случайными, иначе говоря - непреднамеренными. Эти совпадения являются приметами описываемого времени, а из песни, как говорится, слов не выкинешь. Орфография и пунктуация, кстати, авторские, а неприличные слова - народные.

 

Кровь и сперма

 

- Да он ебет их прямо в своем кабинете… - сказала Наташка, прикуривая очередную сигарету.

- Ната-аш, - заканючила замухрышка за соседним столом, - ну мы ж договорились не курить в комнате.

- Да ладно, - отмахнулась Наташка, - сейчас летучка начнется, и покурить не успеешь.

Наташка рассказывала Сереге Оглоедову о Пете Фильтре, любвеобильном первом заме Лебедева. Оглоедов заскочил в редакцию «Московского Богомольца», где Наташка Гусева работала уже несколько лет, так как она обещала его пристроить по старой дружбе в это издание. Ну, и рассказывала о порядках в газете. По ее словам, Петя Фильтр, небрежный щеголь с зачесываемой залысиной, не пропускал ни одной новоиспеченной корреспондентки «МБ». Не все они, конечно, оказывались падкими на ласки первого зама главного редактора «Московского Богомольца». Но не это волновало сейчас Оглоедова, ему хотелось  спросить у Наташки: «А ты знаешь об этом из его  рассказов или получила эти сведения на практике?» Хотя оба ответа его не устраивали. Но он молчал.

- У нас вакансия есть в литотделе, - продолжала Наташка. – Там Андрей Алмазов, новый редактор отдела, людей набирает. Пойдем прямо сейчас, пока летучка не началась.

- Пойдем, - согласился Оглоедов.

В маленькой комнатушке за столом, заваленным рукописями и письмами, сидел высокий человек в кожаном пиджаке.

- Андрюш, это мой друг, однокурсник, Сергей Оглоедов, - затараторила Наташка. – У него большой опыт работы в газетах, а еще он стихи пишет.

- Ты лучше скажи, кто у нас не пишет… - прокомментировал Алмазов слова Наташки и кивнул Оглоедову на стул напротив. – Садись.

- Ой, я побежала, а то сейчас летучка, а мне еще материал добить нужно, - проворковала Наташка и выпорхнула за дверь.

- Вы собираетесь служить в нашей газете, - вдруг перешел на «вы» Алмазов, роясь в каких-то бумагах на столе, - а какое жалованье вас устраивает?

- Я не собираюсь никому служить! – взвился вдруг Оглоедов. – И получать я хочу не жалованье, а зарплату.

Алмазов с интересом взглянул на Оглоедова, но ничего не сказал. В комнате повисла неловкая тишина. Было непонятно, как разрешить эту ситуацию. Но тут вдруг с зашуршавшей стены обрушился мощный голос: «Господа товарищи журналисты, всем бросить все дела и бегом на летучку, она состоится в кинозале».

Оглоедов испуганно поглядел в сторону звучащей стены и увидел почти под потолком здоровенный динамик.

- Извините, мне нужно идти, - сказал Алмазов.

- Да, извините, - невпопад ответил Оглоедов и метнулся к двери.

Выскочив, он наткнулся на спешащую по коридору в разрозненной толпе сотрудников «Богомольца» Наташку.

- Ну как? – схватила она его под локоть на бегу.

Серега вздохнул и промямлил что-то, стараясь успеть за ней.

- Ничего не поняла, - сказала Наташка. - Ну ладно, идем со мной на летучку, там все расскажешь. – И с удвоенной силой потащила его за собой.

Все уже сидели в кинозале, разбившись на группки или поодиночке, и чесали языки в ожидании начала, когда вошел главный редактор Павел Сергеевич Лебедев. Как и ежедневно на планерки, на ежемесячную летучку он входил последним. Сотрудники «МБ» притихли. Главный окинул взглядом собравшихся и произнес вместо приветствия: «Плохо работаем, друзья». В последние годы это начало стало практически постоянным рефреном и планерок, и летучек. Все уже знали, что сейчас Лебедев приведет цифры подписки на текущее полугодие и сделает вывод: если и дальше так пойдет, то газету придется закрывать, а сотрудников выбрасывать на улицу. Но никто не боялся. Во-первых, привыкли к постоянным редакторским угрозам, а во-вторых, несмотря на незначительное падение подписки, их тираж оставался самым большим в московском регионе. Битва за подписку происходила каждые полгода, а начиналась за несколько месяцев до начала подписной кампании и активизировалась к ее концу. В ход шло все: и реклама по ТВ и в самой газете, и конкурсы с подарками подписавшимся читателям, и шефские концерты, и выезды на самые разные площадки Москвы и Подмосковья. Тут незаменимым человеком был Сергей Богоножкин. Бывший комсомольский работник, он перенес молодежный энтузиазм и неистощимый задор приемов, наработанных на предыдущей стезе, на сотрудничество с актерами, администраторами и руководителями разных рангов. Дни городов, праздники профессиональных союзов или крупных предприятий, любое значимое событие – все Богоножкин умел использовать на пользу родной газете. Он устраивал для города или предприятия выступление ведущих журналистов «Богомольца», перемежаемое концертными номерами популярных артистов эстрады и сцены. И всегда рядом находилось место для «подписных» палаточек. В конце концов Лебедев разрешил ему организовать свой отдел с небольшим штатом, который назывался СМИ – служба массовых игр. Борьба шла за каждого подписчика. И «Богомолец» каждый раз побеждал, оказываясь самым читаемым изданием московского региона. Поэтому сотрудники «МБ», хоть и боялись своего главреда, но на его угрозы реагировали слабо. Меж тем начался разбор полетов, то есть пристрастный обзор номеров, выпущенных за предыдущий месяц. «Летал», то есть обозревал месячную подшивку, один из замов Лебедева – Вадик Ли. Во время обзора отмечались лучшие и худшие материалы, авторы которых соответственно премировались или штрафовались. Это определялось тайным голосованием, которое происходило после окончания летучки. Каждый обязан был сдать, выходя из зала, на свернутом листочке список «про» и «контра». Затем баллы подсчитывались – и раздавались «слоны». Список предлагал обозреватель, но любой из присутствующих мог добавить в него свое предложение. Тут же завязывались споры, элегантно называемые дискуссиями. Прерывал их обычно сам Лебедев, ставя все точки над «и». Вот и сейчас он говорил по поводу Гусевой, которую предложил внести в список Вадик: «Есть у нас Наташа Гусева, пишущая о кино. Но самой большой ее удачей в журналистике было то, что она привела в нашу газету Машу Марайкину». Наташка при этих словах съежилась, а потом стала протискиваться сквозь сидящих к выходу, вытаскивая на ходу из пачки сигарету. Серега дернулся было за ней, но остался сидеть, чтобы хоть что-то понять. Наташка периодически уходила из «Богомольца», шпыняемая главредом, а в последний свой уход в одну из столичных газет познакомилась там с Машей, пишущей на сопредельные театральные темы. И когда она вновь захотела вернуться в «Богомолец», потому что работа в нем затягивала, как наркотики, она предложила пойти с ней Маше. Та согласилась. И нашла место своей жизни. Но Наташке жизни это не облегчило. И сейчас, пробираясь меж кресел, она считала, что это опять последняя капля для ее ухода. За ней следил глазами Вадик Ли. У него были на нее виды. И потому реплика Лебедева его неприятно царапнула. Но главный редактор этого, естественно, не заметил. Теперь он уже вещал о главном: «Кровь и сперма! – говорил он. – Человек так устроен, что, что бы ни происходило, его интересуют кровь и сперма. То есть преступления и любовные переживания, что нередко сливается в одно. Вот на чем надо строить наши публикации!» Народ лениво внимал повелителю своих судеб. Вообще-то дела в редакции по сравнению с другими столичными изданиями шли совсем неплохо. Зарплата выплачивалась стабильно два раза в месяц. Политическая ситуация «на дворе» тоже вроде бы устаканилась, несмотря на постоянные интриги и повальное воровство в верхах. Чего еще желать простому журналисту? Непростому, конечно, всегда все не так, но простых-то, как обычно, большинство. Более того – после недавних событий в редакции мало того, что ввели усиленную – увеличили штат – охрану, так еще и меняли мебель, что вообще считалось роскошью. А с охраной дело обстояло так. На одну из планерок, в самый ее разгар, вдруг ввалились здоровенные мужики в черной форменной одежде и, отрекомендовавшись движением национального единства, стали сурово спрашивать главного редактора, доколе «Московский Богомолец» будет идти в фарватере изданий, защищающих жидов и прочих иноверцев. Лебедев растерялся и стал оправдываться, что его газета предоставляет свои страницы людям, принадлежащим любой конфессии, и совершенно не имеет к политике государства никакого отношения. Люди в черном, пообещав, что будут пристально следить за настроением мыслей в «МБ», горделиво удалились. А пришедший в себя главред устроил разнос охране, посмевшей, не разобравшись, пропустить черносотенцев, и поменял частное охранное предприятие, караулившее вход в редакцию. Теперь пройти в газету без предварительно заказанного пропуска стало практически невозможно. А Павел Лебедев, чтобы очиститься от проникшей в его святилище скверны, решил вдруг поменять редакционные шкафы и столы. Сейчас, во время летучки, эти шкафы как раз и таскали грузчики из какой-то мебельной фирмы. Вдруг где-то в редакции раздался грохот, вероятно, какой-то из громоздких шкафов не донесли до места назначения. Лебедев покосился на дверь кинозала, но промолчал. Вадик Ли уже заканчивал оглашать список лучших и худших материалов, когда дверь в кинозал распахнулась и Наташка Гусева с перекошенным лицом крикнула всем сразу: «Редакцию взорвали!» После секундного замешательства все вскочили с мест и понеслись через фойе. В коридорах стоял смрадный дым. Быстро выяснилось, что взрыв произошел в одной из комнат, занимаемых отделом политики. Выбежавшая оттуда с окровавленным лицом и теперь стоявшая в ступоре Катя Гордеева все время что-то повторяла окружившим ее сотрудникам, но от шока не могла произнести ни слова связно. В комнате было все раскурочено, и не сразу среди покрытых гарью обломков и обрывков обнаружили привалившегося к стене Диму Горячева. Он был почти неразличим, такой же черный от дымной гари. Живот его был разворочен, кисть правой руки оторвана, но он был еще жив. Леша Фокин и Саша Нимкин, схватив чье-то пальто, положили Диму на него и стали выносить в коридор. Кто-то уже звонил в «скорую», другие в милицию. Милиция прибыла раньше «скорой помощи». Когда в редакции появились люди в белых халатах, Диму уже было не спасти. Он повторял какие-то слова, и Леша, пригнувшись к самому его уху, разобрал: «Этого не должно было случиться!» Как выяснилось потом, Дима не хотел верить, что его взорвали люди, которым он доверял. Ему должны были передать документы для очередной сенсационной статьи по коррупции в военной верхушке. Документы лежали в кейсе, который для него оставили в ячейке камеры хранения Казанского вокзала. Он спокойно забрал дипломат, доехал с ним до редакции, вошел с ним в свой отдел, в котором по случаю летучки находилась только дежурная по отделу Катя Гордеева, и раскрыл его. Раздался взрыв. В чемоданчик была заложена мина-ловушка. Так его подставили. Дима Горячев вообще в редакции был на положении «белой вороны». Не потому, что его не принимал коллектив, наоборот, все к улыбчивому молчаливому парню относились с симпатией, но сам он ни с кем близко не сошелся, в попойках-междусобойчиках участия не принимал, да и в редакции не задерживался. Сдав очередной материал, исчезал для встречи с каким-нибудь «информатором». Однако статьи его производили эффект разорвавшейся бомбы. Он писал о коррупции в верхних эшелонах российской армии, в частности – в Западной группе войск, встречался с Джохаром Дудаевым, тогда только что избранным президентом отколовшейся от России Чечни, писал о спецназе, дислоцирующемся в рязанском Чучкове и подчиняющемся только Президенту РФ, часто бывал в «горячих точках», присылая оттуда репортажи, в которых не занимал ничьей стороны. Вернее, занимал сторону тех, кто вел, по его мнению, справедливую войну, не трогал женщин, детей и стариков, а попавших в плен русских пацанов, только что одетых в военную форму и подчиняющихся приказам старшего по званию или должности, отпускал к матерям. Так действительно было в первое время гражданской войны, инициированной российским руководством в ответ на бездумные действия региональных лидеров, устроивших парад суверенитетов. Правда, уже скоро эти стычки переродились в междоусобную грызню, где каждый был сам за себя, а российские солдатики стали разменной монетой в игре политиканов от власти и олигархов от воровства. Наших ребят, в лучшем случае, резали под горло, как баранов, в худшем – жгли или четвертовали. А руководство страны вещало, что держит ситуацию под контролем. Слава Богу, Дима до этого не дожил. Его похороны превратились в нечто неописуемое. Тысячи людей собрались у редакции «МБ» на следующий после гибели журналиста день, когда весть о взрыве в «Богомольце» передали практически все средства массовой информации. Стихийное сборище превратилось в несанкционированный митинг. В одной толпе оказались интеллигенты, простые работяги, невысокого ранга чиновники, военные различных должностей и званий, некоторые политики, не было только олигархов. И слова, которые кричали совершенно разные люди, приспособив под импровизированную трибуну какой-то ящик, шли действительно от сердца. Потому что это было не просто убийство очередного журналиста, каких уже было немало, это была гибель, театрализованная на заказ. Потому что Димины статьи были понятны всем и их читали все. Потому что все это развертывалось практически на глазах у всего народа. И заказчики были очевидны, только конкретных имен и фамилий они не имели. А те, что имели, были недосягаемы. И люди кричали с ящика каждый о причастности своей боли к боли от этой страны и за эту страну, за этого светлого парня. И впервые едины были все средства массовой информации, несмотря на принадлежность каждого или уклон. Дима стал символом, его имя как скальпель вскрыло гнойный нарыв воровства и повальной лживости верхов, которые все видели, но сделать ничего не могли. Можно, конечно, блеснуть своими cкудными познаниями, вспомнить Льва Гумилева и сказать, что Дима был как раз тем самым пассионарием, критическая масса которых должна возродить Россию. Но дело-то в том, что на Руси (да, наверное, и в любом народе) всегда присутствует такой элемент, который дает представление о том, что такое норма. В древние времена это могли быть юродивые или шуты при королях, которые шли от обратного, или святые, которые так прямо эти принципы нормы и провозглашали. Хотя принципы и нормы это, как говорят в Одессе, две большие разницы. Но не о том песня. В нынешние времена такие люди могут встретиться в любом профессиональном сообществе, хоть в ГАИ или на таможне, и неудивительно, что в конце концов они оказываются журналистами или на худой конец посетителями редакции, так как на сегодня нет трибуны более доходчивой. Но слово «доходчивый» имеет в корне слово «доход». А так как на этой стезе время от времени такая возможность предоставляется, а жизнь наша, в том числе и журналистская, легче не становится, то журналист, берущий мзду, становится обеспеченным журналистом, а не берущий – при определенных условиях – становится святым. К сожалению, к таланту конкретно писательскому это, как правило, не имеет отношения ни в том, ни в другом случае. А вот к условиям имеет. И ко дню Диминых похорон ситуация была накалена до такой степени, что, случись какая-то малость, и социальный взрыв, легко переходящий в российский бунт, бессмысленный и беспощадный, был неминуем. Тысячи и тысячи людей пришли проводить журналиста в последний путь. Тысячи и тысячи людей плакали, не скрывая своих слез. Тысячи и тысячи людей сжимали кулаки и молча слали проклятия этой бездарной безвластной власти. Президент, конечно, обещал взять расследование этого преступления под свой контроль, но кто ему верил после того, как он обещал лечь на рельсы, если не выполнит предыдущих своих обещаний. И лег. Под олигархов и мошенников, мечущих в олигархи. Расследование длилось годы. Каких только версий не выдвигали журналисты, в зависимости от собственной порядочности и окраски своих изданий. Чаще всего они, эти версии, крутились вокруг имени  тогдашнего министра обороны Павла Воронина, которого президент сразу после печальных событий назвал лучшим министром обороны всех времен и народов. «МБ» затеял собственное расследование, пообещав крупную сумму в твердой валюте тому, кто выведет на след убийц. Сколько звонков сотрудникам «Богомольца» пришлось выслушать! Сколько нашлось «очевидцев» за недорогую плату! Да и сами «убийцы» звонили пачками, правда, психиатрическая экспертиза быстро отсеивала кандидатов в Геростраты. Иногда были звонки от людей, которые сообщали информацию, похожую на правду. Эти люди, как и их сведения, брались в разработку Генпрокуратурой, которая вела следствие, но, как правило, ничего существенного не добавляли. Не однажды звонивший таинственный голос, все время предупреждавший, что телефоны редакции прослушиваются, заявил, что за крупное вознаграждение он готов предоставить неопровержимые факты. Причем для этого он вышел не на «Богомолец», а на другое издание, где работал муж одной из корреспонденток «МБ», и передал это через него. Для обмена денег, а требовал он ни много, ни мало двести пятьдесят тысяч долларов, на свои неопровержимые доказательства он назвал город Челябинск. Представители «МБ» должны были поселиться в указанной им гостинице и ждать его новых указаний. Двести пятьдесят тысяч баксов и сейчас сумма немаленькая, а в те годы была вообще малопредставимой. И тем не менее в «Богомольце» изыскали эту сумму и снарядили своих посланцев. Поехали тогдашний первый зам Лебедева Наташа Ефанова, которую сопровождали двое корреспондентов-мужчин – Леша Фокин и Володя Кардашов. И еще они не смогли отказать в просьбе взять его с собой Вадиму Сомову, тому самому корреспонденту и мужу, через которого неизвестный вышел со своим предложением. И все же ехать с такой суммой в совершенно незнакомый город было опасно. И тогда вызвались их сопровождать еще трое мужчин – сотрудники их же частного охранного предприятия, бывшие армейские офицеры. Был разработан план, согласно которому деньги незаметно должны были везти охранники. И поселиться они должны были отдельно. И только когда основная группа, которая должна быть на виду, получит эти самые неопровержимые доказательства и отзвонится им, охранники должны были передать деньги и присоединиться к основной группе. Незнакомец появился в гостинице, когда они уже собрались уезжать обратно, и сказал Наташе, что у него есть видеозапись всего того дня, когда Дима забирал кейс, вез его в редакцию и вплоть до клубов дыма из окон издательства. Наташа попросила показать, прежде чем она передаст деньги, всего один кадр этой записи. Дима в тот злополучный день впервые надел новую куртку и джинсы, так что отличить подлинность съемки было нетрудно. Незнакомец сказал, что ему надо подумать и исчез. Как сквозь землю провалился на выходе из гостиницы. Правда, бросившейся за ним Наташе он успел сказать: «На этой пленке я!» Больше они его не видели. А в Москве продолжались бои местного значения с прессой, выдвигавшей дикие версии гибели журналиста, со следственной бригадой, окутавшей свое расследование завесой таинственности, за которой угадывалась пустота, да и просто с людьми с нездоровой психикой или мошенниками, пытавшимися заработать на несчастье. Главный редактор «Московского Богомольца» Лебедев искал всякие способы ускорить следствие или выйти на убийц силами редакции. Вообще в жизни Павла Лебедева столько всего происходило, но такое случилось впервые. Хотя это, впрочем, отдельная история.

 

Кровь и сперма (знак сноски к первой главе) – при написании этой главы были использованы материалы из книги «Дмитрий Холодов: взрыв. Хроника убийства журналиста», Издательский дом «Эксим», 1998 год.

 

В начало

 

Осень патриарха

 

Павел Cергеевич Лебедев вышел в олигархи из православных священников. А в священники подался, еще учась в актерском училище. Вернее, не сразу в священники, а к вере прибился. Когда вокруг звучали комсомольские песни, зовя молодежь на БАМ и  другие стройки века, он, пройдя уже комсомольскую закалку в роли школьного вожака и руководителя художественной самодеятельности, знал, что за ними, за песнями, стоит для одних бесшабашный задор и безбашенный романтизм, а для других рутинная чиновничья работа, которая хорошо оплачивалась как материально, так и, будем говорить, духовно. Хотя это слово в данном контексте богопротивно. Несмотря на то, что за комсомолом он в четырнадцать лет побежал «задрав штаны», так как был воспитан правильными родителями, уже к восемнадцати, когда ему предложили вступить в коммунистическую партию, тогда единую и неделимую, он ответил, что еще не готов к такому высокому званию как коммунист. Он был умный мальчик. И поступил в ГИТИС, причем с первого раза, не как некоторые. Все, казалось, давалось ему легко. Первый курс ушел на веселое узнавание будущей профессии, на кутежи и знакомства с девочками, но Паша взрослел быстро. Несмотря на дружелюбие и контактность, которые создавали ему имидж рубахи-парня, внутри у него, как он считал – в душе, шла невидимая никому работа по «поиску себя». И его никак не устраивала та непреодолимая пропасть, которая лежала между реальной жизнью и теми требованиями, которые полагались обязательными при ее – реальной жизни – обслуживании, даже в таком вроде бы непритязательном ремесле как актерство. И после второго курса, который он проскочил по инерции, Паша «запил». То есть запойно стал читать религиозную литературу – после того, как кто-то из сокурсников принес и показал ему библию. И ему казалось, что еще чуть-чуть и он ухватит правду жизни, ее единость и совместность, за хвост. Его деревенская бабушка втайне от столичных родителей еще в раннем детстве крестила его, оставленного ей на попечение в летнюю отпускную пору. И хотя крестика Паша не носил, но всегда знал, что он православной веры. Окончательно от актерства его отвратило то, что, как он узнал, профессия эта не приветствовалась православным учением и актеров даже раньше полагалось хоронить вне стен кладбища. И на третьем курсе он ушел из института искусств в один из подмосковных монастырей. Что, кстати говоря, по тем временам было непросто, не поминая уже о конфликте с родителями. Тут Лебедеву попался очень неглупый духовный пастырь, который объяснил ему, что, чтобы понять жизнь, не книжки надо читать, даже религиозные, а молиться и прислушиваться к себе: голос Бога можно услышать только внутри себя. Паша всегда доверял внутреннему голосу и потому истово принялся молиться. Многодневные бдения пошли ему на пользу. В молитве он становился спокоен и принимал мир таким, каков он есть. Умного и при этом покладистого послушника отмечали все духовные наставники, которые посещали время от времени монастырь. И через год его послали учиться в духовную семинарию. По окончании  ее Павла направили служить диаконом в один из подмосковных приходов. Там он тоже понравился батюшке своим прилежанием,  и тот вскоре рекомендовал молодого священника вышестоящим инстанциям. Не прошло и года, как Лебедева рукоположили и определили иереем в другой приход. И снова начальство не могло на него нарадоваться. Спустя всего три года отец Павел стал настоятелем, одним из самых молодых, в своем «собственном» храме. И тут разверзнулось все, что копилось в его душе с самых ранних лет. На его горячечные проповеди о братстве людском сходились не только местные прихожане, но и приезжали их послушать разные люди из недалекой Москвы. Тогда-то он и женился на одной из своих прихожанок, простой милой девушке, которая боготворила духовного пастыря. Ему это льстило, хоть ему и стыдно было в этом признаться даже самому себе. Вскоре у них родилась дочка, которую они назвали простым и красивым русским именем Аленушка. Однако проповеди его не давали жить спокойно не только его прихожанам. И вскоре ему намекнули сверху, что такая истовость ведет не к Богу, а к гордыне. Отец Павел не воспринял этого всерьез, и даже более того – стал предлагать свои размышления, думая, что этим все прояснит, в печатный орган столичного патриархата «Московский Богомолец». Где, кстати, его приняли благожелательно и полюбили за искренность и талант. Но конфликта с верхами это не уняло, а наоборот – подлило масла в огонь. И тогда как раз решивший уйти на покой редактор «Московского Богомольца» отец Герасим предложил верхам компромиссный вариант: отобрать у отца Павла приход, предложив ему взамен редакторство в «Богомольце», мол, тогда Лебедев будет под боком, а значит под присмотром у начальства. Начальство, подумав, сочло такой расклад приемлемым и предложило отцу Павлу выбор: храм или газета. И тут в Лебедеве вновь проснулся человек искусства – газета, решил он. И не прогадал. И из обычного печатного органа, напоминавшего районные газеты советского периода, только определенной направленности, сделал живое, откликающееся на духовные нужды не только священнослужителей, но и заблудших овец ведомого ими стада, издание. Конечно, ему не дали бы развернуться, но тут как раз приспела перестройка и верхам просто стало не до него. Верхам открывались перспективы, о которых при советской власти они и мечтать не смели. Различные льготы для них без преувеличения можно было назвать божескими, а вернее, пожалуй, божественными. Быть священником стало выгодно, а оказаться на верхних ступеньках иерархии – суперприбыльно. Да и Лебедев не сразу перекроил газету: он теперь понимал, что на первых порах за ним будут пристально «приглядывать». И он пока вошел в столичные издательские круги, тем более что и они, круги эти, потянулись к Богу, познакомился с режиссерами многих московских театров, среди которых обращение к религии вдруг стало насущной необходимостью, и даже написал несколько исторических пьес, которые ставили его друзья-режиссеры. А между тем события развивались непредсказуемо. Огромный Советский Союз в одночасье рухнул, оказавшись колоссом на глиняных ногах. И непонятная страна, начав с индивидуального частного предпринимательства, семимильными шагами устремилась к всеобщей капитализации, свалившись по дороге в канаву дикого капитализма. Видя, как всеми возможными и невозможными способами «хозяйственники» прибирают к рукам «свои» заводы и пароходы, а честные организаторы производств, пытавшиеся демократическим путем, то есть пропорциональной раздачей акций, сделать хозяевами своих предприятий рабочих и крестьян, уходят в небытие, Павел Лебедев понял, что помочь своим «творческим работникам» он может только «твердой рукой». И он сумел акционировать свою газету одной именной акцией – на свое, естественно, имя. Опять же возможным это оказалось лишь потому, что его духовные наставники были заняты дележкой куда более лакомых кусков божеской собственности. Отец Павел сложил с себя сан, но остался дружен со многими священниками, с которыми он пересекался ранее, и в память о его духовных исканиях осталась на его лице только аккуратно подстриженная бородка. Так же радикально, но не ломая хороших традиций он перестроил газету. Божеского в ней ничего не осталось, правда, проступило человеческое. Человеческое, слишком человеческое, как сказал один философ. Господствующей стала формула «кровь и сперма», которую, кстати, придумал не Лебедев, а корреспондент информационного отдела Леонид Кравченко. Спустя несколько лет он благополучно эмигрировал в Израиль, оставив по себе добрую память этим вот основополагающим изречением. Тиражи «МБ» подскочили до небес, по сравнению, конечно, с остальными столичными изданиями. Повалили рекламодатели. Было организовано рекламное агентство «Онлайн», которое возглавила Екатерина Чекушкина. Рекламщики «жили» обособленно, считая себя белой костью по сравнению с корреспондентами: еще бы, ведь они приносили огромный доход газете, кормили корреспондентов. Во всяком случае именно так представляла себе ситуацию Чекушкина, внушая это почти без обиняков и своим подопечным. Себя кормить они тоже не забывали: спустя несколько лет «онлайновцы» уже летали всем коллективом отдохнуть на один из тихоокеанских островов, фрахтуя для этого «Боинг», а Чекушкина входила если не в первую, то уж точно во вторую сотню богачей Москвы. А корреспонденты «МБ», навоз, на котором росли деньги, продолжали тащить свой воз. Конечно, они не голодали, но прилично зарабатывали только несколько ведущих журналистов, пробиться в число которых было тем сложнее, чем больше приходило талантливых перьев из других изданий. Естественно, тиражи «Богомольца» привлекли внимание практически всех именитых мастодонтов от журналистики, а Лебедев на всяческих медийных тусовках не уставал приглашать их в свое издание. И все же на такой площадке не могли не вырасти и свои собственные таланты. Особенным вниманием москвичей пользовалась рубрика «А ну-ка в номер!», которую и создал незабвенный Леня Кравченко. Дима Каверин сработал музыкальную страницу под рубрикой «Саундтрек», в которой впервые в нашей стране стали проводиться знаменитые хит-парады. Приведенная Наташкой Гусевой Маша Марайкина придумала рубрику «Авансцена», которая не только завоевала любовь «простого» читателя, но и привлекла внимание всей театральной Москвы. В общем вскоре сколотилась такая команда, которую цементировал секретариат под руководством Лены Петровановой, что Лебедев уже не боялся оставлять свое издание на время отпусков и командировок. А командировки он «выписывал» себе сам. Зачастил он в Испанию. И вскоре по коридорам «Богомольца» пополз слух, что у Лебедева там организовано другое дело. Это оказалось правдой. Пользуя английскую поговорку о яйцах, которые не стоит держать в одной корзине, Лебедев вложил деньги совсем в другое предприятие за границей. Какого оно было рода, никто толком не знал, но все были уверены, что, случись что в России, Лебедеву не придется искать себе пристанища по забугорным гостиницам. Так что яйцам Лебедева ничего не грозило. Кстати, с женой он давно развелся, но принимал активное участие в судьбе дочери Алены, которая пошла, дорвавшись до свободной студенческой жизни, по кривой дорожке. А именно, входя в так называемую золотую молодежь, пристрастилась к наркотикам. Лебедев вытаскивал ее из всяких заведений и передряг с ментами и пытался заставить работать в своей газете. Она появлялась там, пила чай, а то и что покрепче с быстро нашедшимися подругами из числа простых корреспонденток, перемигивалась с мужской половиной творческого коллектива и легко и быстро стала своей. Даже шутила по поводу «творческих» отлучек отца. А Лебедев, успокоившись насчет Алены, снова предавался своей страсти. Конечно, появилась у него после развода и другая женщина, но страстью его был вовсе не противоположный пол, а рыбная ловля. Он даже создал среди многих дочерних предприятий газету «Рыболов», которая единственная работала в ноль, если не в минус, но Лебедев ее не закрывал. К рыболовству Пашка Лебедев пристрастился еще с детства, когда в недалеком от бабушкиной деревни озерце таскал похожих на маленьких сомов ротанов. Будучи уже священником, он продолжал удить пескарей и окуньков в речушке, протекавшей недалеко от его прихода. Забавно было видеть, как шествует поп в рясе, а рясу он не снимал даже в «нерабочее» время, на заросшую травой реку, а на плече у него мерно раскачиваются два, а то и три удилища, изготовленных из местных пород подходящих для этого деревьев. Все изменилось, когда он оказался обеспеченным человеком. Он накупил спиннингов и донок, а также всяких прибамбасов к ним и ездил сначала по великим российским рекам и озерам ловить хорошую крупную рыбу, нередко занесенную в «красную книгу», а потом и вовсе поменял географию своих пристрастий. Но тогда уже его можно было занести в разряд олигархов. Такие как он могли оказаться в любой точке земного шара, если им светило поймать или подстрелить что-то необычное. Он овладел подводным плаваньем и страстью его стала охота на акул. С аквалангом за спиной и эксклюзивным подводным ружьем он обплавал и австралийское побережье, и острова Новой Зеландии, и калифорнийские прибрежные воды, и все «злачные» места вокруг Южной Америки. Среди трофеев он числил и акулу-молот, и акулу-меч, и еще несчетное количество этих хищников, чьи распахнутые огромные челюсти украшали полки, развешанные по стенам его загородного особняка. Кстати, узнав, что его редакционный фотограф Саша Евстафьев тоже осваивает курсы подводного плаванья, Лебедев стал брать его с собой в «командировки». Бедный Евстафьев, который просто хотел заниматься красивыми подводными съемками, вынужден был запечатлевать «для истории» моменты опасных игр и охот своего патрона. Правда, и тут надо отдать ему должное, Лебедев позаботился о безопасности своего работника. Он заказал для него специальную, сваренную из нержавеющей стали, клетку, которую спускали с судна под воду на крепких тросах. Фотографии эти потом развешивались по стенам редакции, приводя в священный трепет рядовых сотрудников «Богомольца». Но вершиной его «рыболовной карьеры» стала охота на кита. Если расплодившихся акул можно было втихаря отстреливать без всяких на то разрешений, то за китами мировая общественность присматривала и не давала транжирить эти жировые накопления без нужды. Только по большому секрету и в редких - исключительных - случаях давалась соответствующими международными органами лицензия на отстрел кита. Павел Сергеевич Лебедев был признан «годным» к такой охоте. Зафрахтовав судно, он с приданной к нему командой отправился в одно из северных морей. Несколько дней они бороздили океанские волны, пока не напали на китовый «след». Пять часов они шли по нему и, когда оказались на нужном для выстрела расстоянии, гарпунер, наведя пушку, уступил место Лебедеву. Тот, памятуя о загодя изученных инструкциях, недолго еще «повел» огромное животное и нажал на спусковой крючок. Гарпун, как привязанная к орудию тонкая торпеда, рванулся вперед. И впился в лоснящийся черный бок! Кит вздрогнул, ударил огромным хвостом и стал уходить на глубину, увлекая за собой китобойное суденышко, которое ненамного превосходило его размерами. Посудина накренилась, почти черпая океанскую воду бортами, но удержалась на плаву. Еще несколько часов они тащились на привязи за этой «подводной лодкой», изматывая беззащитное животное. И, конечно, человек победил. Обессиленного кита затащили головой на специально оборудованное место на корме судна и оттранспортировали в ближайший порт. А вскоре разразился скандал. Практически международный. Дело в том, что кто-то из членов команды заснял эту лебедевскую охоту на мобильник, а потом выложил видеосъемку в интернете. На Павла Сергеевича окрысились не только российские средства массовой информации, но и многие зарубежные, особенно европейские, так как в Европе его уже многие знали и относились к нему неоднозначно. Павел Лебедев переваривал эту ситуацию болезненно, хотя к скандалам ему было не привыкать. Однако с тех пор как он пожал руку министру обороны Павлу Воронину, заклятому врагу всей редакции «Богомольца», такой обструкции ему еще не приходилось переживать. А дело было так. После убийства Димы Горячева поднялась волна всякого рода разоблачений военной, чиновничьей, государственной власти почти во всех изданиях. Особенно наседали на министра Воронина. Какой-то телеканал, решивший сорвать свою долю рейтинга, пригласил в прямой эфир двух Павлов – Воронина и Лебедева. Военный министр напористо отрицал свою причастность к убийству Димы, главный редактор «Богомольца» гнул свою линию. Так бы они и расстались, неубежденные друг другом, если бы в конце передачи Лебедев, решивший вдруг пойти на мировую от бессмысленности всего происходящего, не протянул руку Воронину. И тот ее пожал, не выказав ни удивления, ни удовольствия. Уже через минуту Лебедев сожалел о своем поступке. Он и сам от себя этого не ожидал. Но дело было сделано. Вся редакция, смотревшая прямой эфир, во время рукопожатия замерла от непоправимости происходящего. И на следующий день несколько ведущих журналистов «МБ» демонстративно подали заявления об уходе из газеты, например, известный карикатурист Леша Овсов, «выросший» и прославившийся именно в «Богомольце», ушел в «Известия». «Хоть в «Правду» уйду!» - громко говорил всем никогда не состоявший в компартии Овсов после этого инцидента. Оставшиеся проходили мимо главного редактора, опуская головы, чтобы не встречаться с ним взглядом. И только его секретарша Маша Полногрудова невозмутимо смотрела ему прямо в глаза. Лебедев тяжело переживал эту историю и даже на очередной летучке попытался покаянно объяснить случившееся коллективу. Все слушали его молча, но вскоре отношение к нему стало меняться. Лебедев вновь долбил при помощи своих корреспондентов министра обороны. Все возвращалось на круги своя. И даже Овсов опять оказался в штате редакции. Кстати, в этом же штате к этому времени уже был и Сергей Оглоедов. В тот день, когда он оказался одним из свидетелей убийства Димы Горячева, он ходил по редакции и смотрел на происходящее во все глаза. Всем, естественно, было не до него. И к вечеру он, обессиленный увиденным, ушел домой. Вернее, к своему другу Сереге Паве, который его в очередной раз приютил в своей двухкомнатной квартире на Речном. И продолжал свои бесплодные поиски работы в Москве. А спустя месяц-полтора ему позвонила Наташка и спросила: «Ты ведь работал в секретариате?» «Еще как!» - ответил Оглоедов, вспомнив свою бурную деятельность в провинции. «Тогда давай срочно к нам, у нас Лебедев одного из замов Петровановой уволил, и она ищет человека». На следующий день Оглоедов встретился с Леной Петровановой, ответственным секретарем «Московского Богомольца», и они переговорили на понятном им профессиональном языке. Лена позвала Розу Батырову, одного из своих замов, и попросила ее ввести Оглоедова в курс дела, помочь освоиться в редакции и подготовить Серегу к встрече с Лебедевым. Подписывать контракт с главным редактором через несколько дней Петрованова повела Оглоедова сама. Хозяин редакции, которого многие за глаза звали, как принято во многих учреждениях, папой, имел еще в «Богомольце» и понятное прозвище-звание «патриарх». Он сидел в своем кабинете и просматривал какие-то бумаги. Петрованова постучала и, сунув голову в дверь, попросила разрешения войти. Лебедев кивнул. Когда они с Оглоедовым прошли в кабинет, она сказала: «Вот, Павел Сергеевич, новый человек. Пока со всем справляется». Тот мельком взглянул на Оглоедова и кивнул. «Давай», - сказал он. Петрованова протянула ему заранее заготовленный договор. Он быстро просмотрел его и, сказав: «На три месяца», - черкнул свою подпись. Лена быстро повернулась с договором в руке и вышла из кабинета, толкая Оглоедова впереди себя. «А почему только на три месяца?» - спросил Оглоедов за дверью. «Это испытательный срок, потом продлим, если все будет нормально», - ответила Петрованова. Так Оглоедов стал полноправным сотрудником знаменитого «Московского Богомольца». Но его грело даже не столько определение с работой, сколько то, что теперь он будет работать с Наташкой бок о бок. Он на многое снова надеялся. Но это опять же отдельная история.

 

В начало

 

Блядоническая любовь

 

Серега Оглоедов любил Наташку бескорыстно. То есть даром. Короче, безвозмездно: она ему этим же не платила. Он влюбился в нее сразу, как только увидел ее первого сентября в коридоре журфака МГУ,  в котором он уже числился студентом первого курса. После армии он смог поступить на рабфак, как называли подготовительное отделение, куда принимали на льготных условиях отслуживших или имеющих рабочий стаж рабочих и крестьян. По его окончании ты автоматически становился студентом самого престижного вуза Советского Союза. Было это еще в доисторические советские времена. Наташка тогда выглядела совсем девчонкой и была искренна до безобразия. Голос ее казался Оглоедову звонким переливом серебряного колокольчика. «Ой, какой ты старый!» - воскликнула она, когда они познакомились, оказавшись в одной учебной группе. Сергей, кроме армейской службы числивший в своем активе недолгую учебу в высшем техническом  заведении, был всего на пять лет старше Наташки. И чувствовал себя «красивым, двадцатидвухлетним»: лавры Маяковского, кстати, не давали ему жить спокойно. Но он молча проглотил недоуменную обиду. Он вообще с ней по большей части оставался молчуном. Он стеснялся своего «володимирского» акцента, от которого не мог никак избавиться, но до состояния столбняка доводила его именно любовь. От настоящей любви даже ловеласы становятся застенчивыми. А это была настоящая любовь. По большому счету Серега ловеласом не был, скорее – женолюбом. Он женщин обожал еще с пеленок. Сначала это были подруги мамы, потом старшеклассницы, и лишь когда он повзрослел до подростковой поры возмужания, объектом его платонических вожделений стали сверстницы. Серега так и оставался застенчивым женолюбом, хотя ко времени знакомства с Наташей он имел уже кое-какой опыт общения с женской природой. Правда, этот опыт был такого рода, о котором в приличном обществе не говорят. С Наташей же все было как в первый раз. Однажды он сидел у факультетского медпункта с головной болью, ожидая своей очереди, а Наташа проходила мимо – в подвальных отделанных помещениях тогда из-за ремонта в верхних этажах проходили некоторые занятия. «Ой, Сережка, ты чего тут сидишь?» - остановилась она напротив него в полутемном коридоре. «Да голова болит…» - вяло отозвался он не столько из-за недомогания, сколько скованный таким близким присутствием обожаемого существа. И тогда вдруг Наташа приблизилась к нему, взяла его голову своими руками и, нагнувшись, прикоснулась к его лбу своими нежными губами. Серега онемел. «Да, у тебя температура, - сказала она. – Ты знаешь, что французы определяют температуру губами?» И такой неожиданной, искренне непредсказуемой Наташа была, казалось ему, во всем. Изредка она подсаживалась к нему на лекциях, разговаривала с ним, но взгляд ее был настолько невинен, настолько не замутнен пониманием сексуальных импульсов, исходящих из оглоедовских глаз, что у него язык не поворачивался сказать ей что-нибудь вроде того, что она ему нравится. Вскоре их курс послали на картошку на бородинские поля. В советские времена существовала повсеместная практика оказания помощи сельскому хозяйству первой социалистической страны творческой интеллигенцией. Так профессора научно-исследовательских институтов оказывались в овощехранилищах, а учащиеся высших учебных заведений на уборке всяческих фруктов и овощей. Продвинутые студенты журфака МГУ устраивали по вечерам под магнитофон танцы в помещении, днем служившем столовой. Или смотрели привозимые по выходным художественные фильмы. Однажды Наташке не досталось места на таком просмотре, и Серега, краем глаза все время наблюдавший за ней, позвал ее. И усадил к себе на колени. Она оказалась не такой легкой, как это ожидалось, глядя на ее девическую фигурку, но главное было не в этом. Серега все никак не мог найти позу, в которой ему было бы с ней удобно. Кстати, в дальнейшем это стало постоянной приметой их отношений: она всегда легко шла на контакт, но рассчитывать на что-то большее, чем непринужденный разговор с ней оказывалось неудобно. Она, как инопланетянин, смотрела непонимающим взором на оглоедовские потуги внушить ей что-то вроде симпатии. Но с того фильма Оглоедов считал, что между ними уже установилась какая-то связь и надо только довести дело до логического конца. То есть признания. Однако жизнь показала, что он заблуждался. Впрочем, не он один. Немало студиозусов мужского рода из их потока заглядывалось на нее, но никому не удавалось раскрыть в ней «женский потенциал». Даже известный сердцеед Костя Тер-Ованесян, не пропускавший ни одной девушки и как-то оказавшийся с ней не просто в одной компании, но и в одной постели (они тогда что-то праздновали на чьей-то квартире и валились, обессилев без сна, одетыми в соседней комнате), не сумел воспользоваться ситуацией, обезоруженный ее наивной невинностью. И все ж таки пришла пора, когда и ее коснулась земная жизнь. Как-то она подсела к Оглоедову и тихо сказала, что ей нравится один парень, но он на нее внимания не обращает. У Сереги захолонуло сердце: неужели она наконец учуяла исходящие от него к ней флюиды и таким образом давала знать об этом? Но что-то его насторожило. И он сказал, что в наше время девушка вполне может первой подойти к объекту своего внимания. И она подошла. К Вите Баркатову, высокому, то есть привлекательному в девичьем понятии, блондину-однокурснику. Когда страдающий от неразделенной любви Оглоедов рассказал об этом эпизоде своему другу Сереге Паве, тот вдруг вскипел и сказал, что таких, как она, раком до Владивостока не переставить. Оглоедов тогда не понял Паву и даже обиделся на оскорбление объекта своей привязанности, но с годами все больше убеждался в пророческих словах своего товарища. Однако это произошло не скоро. А тогда он мучился и не знал, что предпринять, чтобы или привлечь внимание Наташки, или искоренить в себе это чувство. Так прошел целый год. У Наташки с Витей, видимо, случился разлад. Они перестали сидеть вместе и ходили, будто не видя друг друга. Более того – однажды Наташка подсела к Оглоедову и сказала, что она была у гадалки и та нагадала ей встречу, которая определит всю ее жизнь. И что произойдет это всего через две недели. Это был тот непредвиденный случай, которого Серега интуитивно ждал. Дело в том, что он давно задумал написать для Наташки венок сонетов, чем и поразить ее поэтическое воображение. А тут – две недели, как раз четырнадцать сонетов, и пятнадцатый как объяснение в любви.  Замах был смелый, но после первого сонета его заклинило. Что было делать? И он придумал. Каждый вечер он печатал на своей портативной пишущей машинке стихотворение о любви одного из своих почитаемых поэтов, запечатывал в конверт и относил вместе с маленьким букетиком цветов к Наташкиному дому. Дальше в дело вступали двое его друзей, которым он объяснил, у которой двери оставлять эти послания. Самому ему попасться было нельзя, так как это нарушило бы весь его сценарий, согласно которому он должен был выступить из тени только в последний день. Он хотел устроить ей сказку, в которой главным действующим лицом в конце концов он и оказался бы. Друзья клали на ее порог конверт с букетом, звонили в дверь и быстро сбегали по лестнице. Наташка, которая уже на третий день стала рассказывать Оглоедову об этих странных, но волнующих ее посланиях, никак не могла застать момент, когда эти сказочные подарки появлялись у ее ног. Теперь каждый вечер она караулила у глазка двери, так как уже знала, что в районе семи часов ее ждет что-то необычное. Но Серега легко обыгрывал ее. В первый день стихотворный конверт лег на коврик у двери ровно в семь. Но она не знала еще, что это послание станет ежедневным, и второй подарок ее ждал опять же ровно в семь. Теперь она будет ждать цветы с конвертом снова  в семь, поэтому Серега сместил время на двадцать минут назад. А на следующий день, зная, что она приникнет к глазку уже в полседьмого, но через полчаса не выдержит ожидания и отойдет от двери, заслал своих посланцев в половине восьмого. Наташка вся извелась от радостного предчувствия: все сбывалось по словам гадалки! Ее ждет что-то из ряда вон выходящее. Она только позже поймет простую истину, что ожидание праздника чаще гораздо более захватывающе, чем сам праздник. А тогда ей казалось, что еще чуть-чуть – и жизнь ее станет совсем иной. Она рассказывала об этих маленьких чудесах Сережке, каждый раз восклицая: «Ты представляешь?» - и внимательно поглядывала на него. У нее шевелилось подозрение, что такое мог устроить этот нелепый провинциальный поэт, но верить ей в это не хотелось. Тем более, что и он все отрицал, когда она однажды намекнула об этом. К исходу второй недели они оба были на взводе. Он решил сделать так: в последний день он принесет ей послание с букетом сам. И скажет ей все. Но для этого ее квартира не подходила. И он позвонил ей накануне и пригласил в парк культуры имени Горького. В шесть. Она согласилась прийти. В оговоренное время он сидел на станции метро «Октябрьская», держа под рукой сумку с конвертом и букетом. Там же лежала бутылка красного полусладкого вина и шоколадка. Наташки не было. Не было ее и в полседьмого. Тогда он поднялся и поехал к ней. В семь он положил букет с конвертом на коврик у ее двери и позвонил. Дверь тут же открылась. Выглянувшая с сияющим лицом Наташка, потускнев, сказала: «А, это ты… Ты знаешь, я совсем забыла, вернее, тут случилось…» - и, не зная, что соврать, замолчала. А увидев цветы у порога, тихо сказала: «Я так и думала». В общем, все было понятно. И он молча повернулся, чтобы уйти. И вдруг она сказала: «Подожди меня внизу». Он спустился, вышел за дверь и остановился. Перед ним на взгорбке двора была детская площадка с песочницей и какими-то металлическими конструкциями. Мамаши из Наташкиного дома прогуливали своих детей. Хлопнула дверь, и появилась Наташка. «Пойдем», - увлекая его за рукав, сказала она. И они пошли по улице, вскоре свернув в ближайшую подворотню какого-то заброшенного дома. Наташка говорила, какой он хороший. Что у него все будет хорошо, а она ему не подходит, она взбалмошная и глупая, а он вытащил из сумки бутылку вина, выдавил пробку внутрь емкости и из горла пил большими глотками терпкую жидкость. «Дай мне», - сказала Наташка и отхлебнула из протянутой бутылки. Он хотел ей сказать что-нибудь хлесткое и умное, чтобы она запомнила это на всю жизнь, но ничего в голову не приходило. Они молчали. Говорить было не о чем. Он дососал бутылку и теперь ему отчаянно хотелось отлить. «Пойдем я провожу тебя», - сказал Оглоедов. И они вернулись к ее дому. Она сделала робкую попытку поцеловать его на прощание, но он мотнул головой и быстро зашагал прочь. Зайдя в ту же подворотню, он с наслаждением избавился от распиравшей его пах мочи. Голова гудела. Он дошел до недалекого метро и вскоре был уже в общаге. Здесь он бросился на кровать и тупо ждал, когда сон возьмет его. На следующий день он решил забыть ее навсегда. А Наташка, наоборот, поняв, как он ее любит, всегда с той поры держала его в памяти, зная, что когда-нибудь он ей пригодится. Держала, так сказать, на черный день. И он не раз еще наступит в ее жизни, этот черный день. Она даже не представляла, как быстро это произойдет в первый раз. С Витей она то вновь начинала встречаться, то они снова расходились. Все они закончили уже третий курс, начались каникулы. Оглоедов все лето промотался в Москве, подрабатывая на стройке. В начале августа у Наташки был день рождения. И он не выдержал и позвонил ей, чтобы поздравить. Наташка обрадовалась и сказала, чтобы он немедленно приезжал к ней.  С огромным букетом в руках Серега, сдерживая дрожь, позвонил в знакомую дверь. Открыла Наташка, почему-то с несчастным лицом. Оказалось, что она только что повздорила с родителями, разругавшись перед этим с Витей, который ушел, хлопнув дверью, и все гости, видя раздор в семействе, скоренько смылись. Родители были в другой комнате, и Наташка вдруг быстро сказала Оглоедову: «Укради меня! Увези меня отсюда!» И Серега понял, что сейчас должно случиться что-то непоправимое в его жизни. И во что это выльется, неизвестно. И дрожь, колотящая его со времени звонка, неслучайна. И он решился. «Пойдем», - сказал он и увлек Наташку к двери. Он повез ее к Паве, рассудив, что в общагу за ними кинутся в первую очередь. А до Павы им не добраться. Его друг уехал с матерью в санаторий и оставил ему ключи – поливать цветы, да и так, на всякий случай. Этот случай, похоже, настал. Они приехали на станцию метро «Речной вокзал» еще засветло. Поднялись на третий этаж. Серега никак не мог попасть ключом в замочную скважину. Наконец они вошли в квартиру. Наташка сразу бросилась на тахту его тезки, а Оглоедов пошел на кухню заваривать чай. Он понимал, что Наташка сейчас в горячке готова на все, даже, может быть, отдаться ему назло Вите. Но что будет потом? Очень скоро она остынет и от горячечной своей решимости, и от Оглоедова. И что тогда? Да и куда ему теперь деваться с ней – без жилья и по сути без работы? Когда он принес две чашки с чаем в комнату, Наташка повернулась к нему на тахте и прошептала: «Ложись рядом со мной». Он поставил чашки на пол и прилег к ней. Совсем близко была ее белая кофточка с рядком пуговиц, которые, стоило протянуть руку, он мог расстегнуть. Тут она протянула свою руку и обняла его за шею, притянув себя к нему. Он обнял ее и лежал, не произнося ни слова. Он не мог говорить. Она тоже молчала. И ему вновь было неудобно с ней. Неудобно, потому что он лежал почти одеревенев и боясь ее потревожить. Неудобно от всей этой ситуации, когда он украл ее, а ее родители сейчас, наверное, сходят с ума и ищут ее. Неудобно от сознания, что она принадлежит теперь ему не по своему желанию, а по своей прихоти. Совсем не так он мечтал устроить жизнь с ней. И теперь не знал, что делать. Сколько прошло времени, он не знал. И вдруг зазвонил телефон. Он поднял трубку.

- Сережа? – раздался немолодой голос. Он узнал по интонации Герберта Ивановича, Наташкиного отца.

- Да.

- Здравствуйте, Сережа. Скажите, пожалуйста, Наташа с вами?

- Какая Наташа?

- Наташа Гусева. Она ведь уехала с вами?

Наташка отчаянно делала Оглоедову знаки, что ее нет.

- Д-да, она уехала со мной, но в метро мы расстались, она поехала к какой-то подруге. Вы извините, я сейчас не могу говорить, - и Оглоедов положил трубку.

Наташка сразу сказала:

- Только не отдавай меня им!

- Хорошо, но надо что-то придумать.

- Не надо ничего придумывать, меня нет и ты не знаешь, где я!

- Но… - и тут опять зазвонил телефон.

- Не бери трубку! – крикнула Наташка. Но Оглоедов, помедлив, все-таки поднял ее.

- Сережа, это Герберт Иванович, Наташин папа. Вы меня извините, я понимаю ваши чувства к Наташе, но рядом со мной сейчас находится Витя, а она любит его и то, что случилось между ними сегодня, это просто размолвка, недоразумение. - Голос его обволакивал Оглоедова, как голос истинного дипломата. Да, впрочем, он и был дипломатом. Наверное, тут свою роль сыграло его имя. Его отец Иван, Наташкин дед, был в восторге от писателя-фантаста Герберта Уэллса, приехавшего в молодую послереволюционную Россию и встретившегося с Владимиром Лениным. Всем сердцем принявший новую справедливую для трудящихся власть, молодой рабочий парнишка каждый приезд какого-нибудь известного деятеля с Запада считал знаком скорой мировой революции. А Уэллсом он еще и зачитывался. И своего вскоре родившегося первенца он без раздумий назвал Гербертом. А имя, оно ведь очень сильно определяет будущее своего носителя. Как вы лодку назовете, так она и поплывет. И Герберт Иванович, получив прекрасное образование от советского государства, стал его полномочным представителем. Правда, не совсем полномочным, так как до уровня посла он не дослужился. Но как один из представителей первого социалистического государства объездил много стран и в конце концов оказался во Франции, где у него и родилась дочка. Наташка была поздним и оттого особенно любимым ребенком. Да и она в отце души не чаяла. В Союзе, где за ними оставалась квартира в центре Москвы, они бывали наездами. А когда его отозвали на родину, Наташка, окончившая школу при посольстве в Париже, как раз была в возрасте, когда надо было определяться с будущим. Знание французского помогло ей легко поступить в МГУ. Она, конечно, хотела учиться в МГИМО, то есть пойти по папиным стопам, но он отговорил ее, посоветовав стать журналистом. Так они и оказались с Оглоедовым в одной группе. И сейчас Герберт Иванович рассказывал, как он искал Наташу в общаге, где встретил Витю, как они с ним обошли все комнаты, где мог быть он, Оглоедов, и как студенты-однокурсники подсказали им, где его можно найти и даже дали телефон Павы, который раздавал его направо и налево, будучи натурой широкой и бескорыстной.

- Сережа, мы ведь знаем, что Наташа с вами. Сейчас она в таком настроении, что не хочет никого видеть, но скоро это пройдет, и что вы будете с ней делать? – Оглоедов понимал всю правоту старого дипломата и, решившись, сказал:

- Хорошо, пусть она решает сама. Я передаю ей трубку.

Наташка подошла к телефону с обреченным видом. Слушала она недолго, за все время разговора несколько раз проронив тихое и покорное «да». Как понял Серега, Герберт Иванович передал трубку Вите, и весь противоборствующий пыл Наташки тут же растворился в воздухе. Она подняла глаза на Оглоедова и протянула ему трубку телефона: «Тебя». Он взял ее. В трубке зазвучал голос Герберта Ивановича:

- Сережа, Наташа нас ждет. Назовите, пожалуйста, адрес, где вы находитесь, – Серега деревянным голосом назвал адрес. - Не беспокойтесь, мы скоро будем.

Облегчения Оглоедов не почувствовал. Наоборот – на него навалилась какая-то тупая тяжелая обреченность. И все время, пока они с Наташкой ждали, а потом вышли на улицу встречать прибывающих, он пытался ее перебороть и казаться легким человеком, беспечно принимающим удары судьбы. Под фонарем он завалился на газон с уже жухнущей августовской травой, обрамляющей тротуар у проезжей части. Закинув руки за голову, он смотрел в темное ночное небо с редкими звездами. Наташка маячила рядом. Наконец подкатила черная «Волга». Оглоедов поднялся. Вышедший из машины Герберт Иванович пожал Сереге руку и сказал, что всегда будет рад видеть его в своем доме. Потом обернулся к Вите, который тоже вышел из автомобиля и что-то, приобняв, тихо говорил Наташке, и сказал:

- Наташа, попрощайся с Сережей, - и когда Наташа подошла, оторвавшись от Вити, к Оглоедову, произнес, - поцелуй его.

Наташка потянулась к Сереге, но тот, молча, отрицающе, качнул головой, повернулся и пошел в сторону дома, откуда они только недавно вышли. Сзади затарахтел движок. Оглоедов шел и думал, как он будет рассказывать обо всем этом Паве и как тот будет злиться и материться, обзывая его в лучшем случае идиотом. Между ними давно уже установились такие отношения, когда подтрунивание друг над другом казалось в порядке вещей. Но иногда Пава взрывался. Оглоедов уже привык к этому и принимал друга таким, каков он есть, не пытаясь его исправить. Да и исправить Паву было уже, пожалуй, невозможно. Но это, как вы понимаете, отдельная история.

 

В начало

 

Уйти и не вернуться

 

Сергея Паву звали Красавчиком, хотя красавчиком он не был. Черты его физиономии были вылеплены грубо, но мужественно. Под стать им была и мускулатура. И не сразу по его фактуре и манерам можно было понять, что человек он тонкий и ранимый. А манеры эти он приобрел еще в подростковом переходном возрасте, когда воспитывавшийся в профессорской  (университетской!), но неполной семье мальчик Сережа решил добиться самостоятельности. И начал совместную деятельность с дворовой шпаной. Отца он никогда не знал и, стараниями мамы, знать не хотел. Его мама Мария Владимировна, человек вечно занятой на кафедре русского языка, создатель учебника по орфоэпии, то есть умению правильно произносить слова, профессор, которого (или ую?) часто приглашали в Париж на симпозиумы и конференции, не всегда могла уделять сыну должное внимание. Родители ее тогда жили на Украине, и переправлять сына из столицы в какую-то глухомань Мария Владимировна не стала. Поэтому какое-то время Сереже пришлось пожить в детском доме-интернате, после чего в подворотнях все местные хулиганы принимали его за своего. Но утвердиться в этой среде можно было, только умея постоять за себя. Причем не языком, а кулаком. Сергей это скоро понял и занялся изнурительными тренировками, превратившись за два года из худосочного интеллигентного мальчика в образованного, как сказали бы лет через десять-пятнадцать, качка. Тогда это слово было еще не в ходу. И однажды, когда кто-то из их дворовой бригады назвал его, отталкиваясь от фамилии, «красивая», ну, человек пошутить хотел, Пава не просто подбил ему глаз, но и сломал руку. После этого его уважительно стали именовать Красавчиком. Однако читать хорошую литературу Сергей как интеллигентный мальчик не перестал. Возможно, эта привычка передается на генном уровне. Более того - чтение было единственной отрадой в его суровых подростковых буднях. Он мог цитировать как классиков, так и избранных современников страницами. К семнадцати годам он уже носил очки, что умиляло интеллигентных маминых подруг. Просто они не знали, что зрение он подпортил не от неусыпного чтения, а оттого, что однажды неумеренно употребил в своей компании одеколон. Тогда в ходу был «Тройной». Вкусноты необыкновенной. Сергей мог совсем ослепнуть, но врачи – вот редкий случай – часть зрения спасли. Однако мама не рассеивала заблуждений своих интеллигентных подруг. Многие из них, кстати, имели к стройному и умному качку-очкарику симпатию не только как к сыну своей подруги. Тем более что и жил он отдельно от Марии Владимировны, правда, в одном с ней подъезде. Только она на пятом этаже, а он на третьем, где до недавнего времени обитали ее родители, ушедшие в мир иной почти одновременно – один за другим. Мария Владимировна сумела выкупить эту кооперативную квартиру в своем же подъезде и поселить в ней родителей, вывезя их с Украины. Красавчик, который как раз вошел в половозрелый возраст, воспринял этот уход как подарок судьбы, хотя и любил свою бабку, а особенно деда, и скоро научился не обходить прекрасную половину человечества своим вниманием. Тем более что как это делается на практике, он давно прошел в дворовых университетах. Но, как принято было в его дворовой среде, был к ней, к этой половине, недоверчив. И когда однажды одна из его молодых соседок по дому пришла к нему с радостной вестью о том, что скоро он станет папой, он просто послал ее к матери. Разумеется, не своей. Та, надувшись, ушла. И ребенка почему-то не случилось. Это окончательно уверило Красавчика в своей правоте. Еще лет в четырнадцать его поставили, как мелкую шпану, на учет в детской комнате милиции, а к восемнадцати годам уже подбирались к нему и участковый милиционер, и прочие блюстители нравственности и порядка, и сидеть бы ему вскоре, как миленькому, в местах не столь отдаленных, сколь охраняемых, да мама вовремя сориентировалась, несмотря на свою профессорскую недалекость, хорошие люди просто подсказали, и загремел Красавчик в армию. В учебке получил он профессию водителя боевого транспортного средства, несмотря на неполное свое зрение, и полгода потом в качестве молодого воина драил и красил своего боевого коня, лишь в исключительных случаях, как-то: учения или пьянка начальствующего состава, когда срочно нужно сгонять в район за водкой, - садясь за руль. На учениях он смешил не только своих товарищей, но и этот самый начальствующий состав, когда пытался при крике «Газы!» натянуть на лицо, обрамленное огромными роговыми очками, армейский противогаз. Это был его личный вклад в противоборство системе, которая его утомляла своей глупостью, но спорить с которой было бессмысленно. Только потому, что командиры ему попались незлобивые, а сам он был человеком верным не просто социалистической родине, но и товарищам, ему удалось дослужить до дембеля и почти невредимым вернуться на свою историческую родину – в город-герой Москву. Упустить такой момент было нельзя, и мама, надоумленная все теми же хорошими людьми, деликатно внушала непутевому сыну, что в наше время, чтобы человеку пробиться в жизни, необходимо получить высшее образование, то бишь, используя факт службы в армии, поступить на подготовительное отделение факультета журналистики МГУ, где она ведет преподавательскую деятельность. Красавчику совсем не улыбалось пробиваться в жизни, он в двадцать лет хотел уже только покоя, но человек он был не просто образованный, но еще и тонкий, и маму свою любил, несмотря на все ее усилия сделать из него достойного гражданина своей страны. И он согласился, только попросил Марию Владимировну никаким образом не вмешиваться в процесс его поступления и вообще не афишировать свое с ним родство. И когда при вступительном собеседовании и позже, уже на всяких экзаменах, его вдруг спрашивали преподаватели: «А вы случайно не родственник…», он тут же обрывал, не дослушав, интересующихся: «Нет, мы просто однофамильцы». И даже многие из его однокашников не знали всей подоплеки его нелюбви к орфоэпическим упражнениям. Одним из этих однокашников, кстати, и был, как вы уже, наверное, догадались, Серега Оглоедов. Они сошлись на рабфаке довольно быстро в одну компанию, где основу кроме них двоих составляли Витя Кондратов и Гена Горбашин, а также Саша Евстафьев. Саша, кстати, был первым столичным жителем, которого не просто увидел, а еще и подружился с ним, Оглоедов. Первая московская квартира, в которую он попал, была именно жилищем Евстафьевых. Но там жила еще и мама Саши, и скоро более привычно их нереволюционному кружку стало собираться на свободной квартире Павы. Евстафьев сразу после университета попал в «Московский Богомолец», а Оглоедов оказался там гораздо позже, и особой дружбы уже между ними не наблюдалось, хотя Сашка был по-прежнему легок в общении: легко все обещал и так же легко об этом забывал, но был при этом обаятелен, смешил девчонок анекдотами, а мужиков армейскими или иными байками. А Витя Кондратов и Гена Горбашин в студенческие годы жили с Оглоедовым в одной комнате в знаменитом тогда ДАСе – общежитии МГУ на Академической, которое было похоже на огромный многопалубный пароход-катамаран, плывущий в неизведанное. Его и создавали архитекторы как дом-коммуну будущего. Предназначалось первоначально это здание для аспирантов и стажеров МГУ, потому и называлось ДАС, но они почему-то в нем не прижились. Наверное, потому что в большинстве своем это были люди семейные, и общая на весь этаж кухня их жен не устраивала. Зато очень подходила демократично настроенным студентам. Так, постепенно, студиозусы и вытеснили более образованных собратьев. И к началу восьмидесятых, когда наша дружеская пятерка собиралась в одной из его комнат, аспирантов и стажеров в ДАСе практически не наблюдалось. А собирались они, естественно, не по революционным соображениям, а просто выпить-закусить-поговорить. Иногда даже совместно делали, что называется, уроки, потому что Оглоедов был как поэт признанным знатоком русского языка, да и многие другие гуманитарные предметы ему давались легко, и он учил уму-разуму своих собутыльников. Эти учения быстро переходили в веселые загулы, которые иногда как-то естественно перемещались на квартиру Павы. К их пятерке то примыкали, то отсеивались разные другие студиозусы, но их ядро держалось стойко практически до окончания университета. Правда, Саша Евстафьев, который раньше всех попался на удочку семейной жизни, да еще начал подрабатывать в «Богомольце», все реже оказывался в их кружке, но даже он бросал все дела, если намечалось что-нибудь серьезное. Так, все они собирались, когда Пава оказался в больнице, навещать его. С чего он попал в больницу, никто не знал. Тем более удивительным было, что больницей оказалась психиатрическая клиника, но не для буйных, а для просто уставших от жизни людей. Никаких решеток и запоров там не было, можно было запросто покинуть ее пределы или гулять сколько угодно в больничном саду, что они и делали, собравшись снова всей пятеркой. Пава не выглядел больным и весело объяснял свое там нахождение тем, что устал от беспутной жизни и надо просто подлечить нервишки. Они, естественно, предложили сбегать за бутылкой, но он сказал, что они, конечно, могут выпить, а он пока воздержится. Это было настолько не похоже на Красавчика, что ушли друзья из клиники почти в подавленном настроении. Но, оказавшись за ее воротами, легко развеялись, так как магазин оказался рядом, а скинуться на поллитра и сырок было делом одной минуты. В скверике за магазином они долго рассуждали под водочку на тему, что же случилось с Павой, но ни к какому выводу так и не пришли. Если не считать выводом решение взять еще одну бутылку. Пава скоро вышел из этой больницы, и все покатилось по накатанному пути. Они собирались или в ДАСе, или у него, выпивали и строили уже планы, как жить дальше – после университета. К последнему курсу все они переженились, кроме Оглоедова и Павы, и в общем-то будущее маячило со всей неясной определенностью. Не было понятно, кого куда пошлют по распределению. Оглоедова послали во Владимирскую область – на родину, Витя Кондратов, женившийся на студентке-землячке, тоже вместе с ней вернулся в родные места – в Тульскую область, а вот Гена Горбашин, женившийся на москвичке, сумел зацепиться в столице, где и достиг со временем немалых административных высот. Саша Евстафьев как москвич, уже практически принятый на работу  в «Московский Богомолец», естественно, там и остался, а вот Пава, взявший свободное распределение, никуда устраиваться не спешил. Наступила середина восьмидесятых, в верховную власть Советского Союза, перехоронившую почти всех своих дряхлых мудрецов и решившую освежить кровь, пришел относительно молодой Михаил Горбачев, замаячила «перестройка» вкупе с «ускорением» и прочими атрибутами «нового мышления». Слом старой, отжившей свое системы проходил все веселее и демократичнее. Когда первыми ласточками демократии оказались переименованные улицы Москвы, Оглоедов понял, что ничего хорошего ждать от такой демократии не приходится. Но как раз в это время ему представился случай перебраться в столицу. Один из первых героев его репортажей, с которым у него впоследствии сложились хорошие отношения, а был тот товарищ ни много, ни мало начальник районного отдела милиции, был забран на повышение в столицу, ну и звал с собою понравившегося ему журналиста на должность ответсека милицейской газеты «На посту» ГУВД Москвы. Должность ответственного секретаря вначале предложили ему, так как и он не гнушался пописыванием в свое ведомственное издание и был в хороших отношениях с главредом милицейской газеты. А тут его повысили, а должность ответсека осталась вакантной для хорошего человека. Он и позвал Оглоедова. Тот, недолго подумав, согласился. Его поселили в ведомственном общежитии, и в течение года он поднимал творческий уровень милицейского издания. Конечно, Оглоедов по приезде отзвонился по старым знакомым, в числе первых из которых были Пава и Наташка Гусева, и со всеми перевстречался. Наташка уже была замужем вторым браком. С Витей, родив дочку, названную Анастасией, они вскоре разбежались. Правда, благородный Баркатов оставил квартиру, купленную совместно их родителями в том же доме, где жила Наташка, прежней жене с дочкой. И вскоре Наташка нашла себе второго Витю, оператора телевидения. С ним она прожила тоже недолго, но как раз в это время Оглоедов и перебрался в Москву. Он побывал у нее в гостях, переночевал, не солоно хлебавши, и потом уже ночевал изредка только у Павы. И когда перестроечные ветры смели руководство милицейской газеты, то вместе с ним он потерял и работу, и место в общежитии. Возвращаться в провинцию после столицы уже не хотелось, и он принялся искать подходящую вакансию в Москве. А Пава его приютил. Газеты тогда росли, как грибы после летнего дождя, и Оглоедов устраивался то в одну многотиражку, то в другую, даже несколько материалов сделал для «Московского Богомольца», но нигде не задерживался надолго по причине необдуманной своей невоздержанности на язык, понимая свободу слова в условиях демократии как возможность говорить, что он думает на самом деле.  Однако по-прежнему говорить без последствий о том, что он думает, он мог только с Павой. По вечерам, когда Оглоедов, набегавшись по редакциям и купивши пару бутылок пива, сидел с тезкой, они говорили обо всем свободно, как и всегда, и без всякой оглядки на текущую политическую ситуацию. Пава стал уже не тем легким и широким парнем, каким его помнил Оглоедов по студенческим годам, но не потерял шарма и привлекательности для женщин, несмотря на непродолжительные запои и невозможность исполнять в должном объеме «супружеские» обязанности. Оглоедов и сам приводил время от времени каких-то подруг, но никого постоянного найти не мог, да и не хотел – по причине бездомности и безработности. И нередко они с Павой коротали вечера за бутылкой, вспоминая минувшие дни. Но если Оглоедов при этом строил и планы на будущее, то Пава по-прежнему хотел только покоя, изредка устраиваясь на какую-нибудь работу, когда совсем уж одолевало безденежье. Правда, работа нередко сама находила его. Его прежние товарищи в условиях нового жизненного уклада становились разного рода предпринимателями и звали его, зная его верность и ответственность, в свои замы и на прочие интересные должности. Так, какое-то время он фотографировал у московского зоопарка гостей и жителей столицы с обезьянкой на плече, зарабатывая очень неплохие деньги, а потом заделался предпринимателем, сбывавшим разного рода продукцию, привозимую ему из разных регионов бывшего Союза сокурсниками или армейскими друзьями. И Оглоедову не раз приходилось тесниться в своей, вернее, тезкиной комнатенке, которую всю заполняли ящики с, например, консервами из Приморья, где когда-то проходил действительную службу Пава. Красавчик имел со всего этого хороший навар, но очень скоро все это ему надоедало, и товарищи по добыванию денег немедленно после этого пропадали из поля зрения Оглоедова. Он и держался в квартире Павы, наверное, потому, что никаких прибыльных совместных дел с Красавчиком не имел. Просто они коротали вечера за приятной для обоих беседой о литературе. И однажды разговорились об одной недавно вышедшей повести какого-то нового неизвестного еще писателя. Речь там шла о старике-бомже, помещенном в приют для бездомных, чуть ли не санаторий, но по причине своей неуемной гордости не желавшем принимать действительное положение вещей за окончательное. И чтобы отомстить всему миру за то, что он загнал его в такую ситуацию, решившем поставить его, этот мир, в тупик. То есть исчезнуть без следа в просторах мироздания. И это ему удалось. Весь персонал санатория-приюта искал пропавшего жильца, но так и не нашел, за что и поплатился какими-то административными взысканиями. А ларчик просто открывался. Этот старик-бомж, доходивший уже по причине рака до назначенного предела, договорился с собутыльником-кочегаром о том, что он приползет умирать по вентиляционной системе к нему в кочегарку, а когда он откинет копыта, тот должен был сжечь его в своей газовой топке. И никому об этом не заикаться. Все так и получилось. И никто об этом так, судя по концовке повести, и не узнал. После пересказа сюжета Пава вдруг сказал, что именно так, бесследно, он и хотел бы уйти из жизни, чтоб никого не тревожить и не напрягать ни своими похоронами, ни переживаниями по поводу своей безвременной кончины. И если бы не мать, то он давно бы это проделал. Оглоедов, уже зная, что Красавчик часто страдает от депрессий и других нервных ситуаций, не стал развивать эту тему, а постарался перевести разговор на более приятные моменты. Пава в последние годы здорово сдал, хотя по его внешнему виду это было незаметно. Но Оглоедов-то знал, что Пава, который прежде мог безболезненно выпить литр водки, теперь улетал с пары стаканов, разбавленных пивом. И в таком состоянии терял ориентацию в пространстве, да и просто терял сознание, упав однажды головой на батарею парового отопления. Оглоедов старался теперь не доводить их посиделки до такого исхода и говорил, что ему нужно ложиться спать, потому что завтра рано вставать, а один тезка не пил. Впрочем, много времени Красавчику он уделять не мог, потому что его захватили свои собственные дела и переживания. Тогда он уже устроился работать в «Богомолец» и надеялся наладить отношения с Наташкой, но как всегда натыкался на стену непонимания с ее стороны. Например, когда коллектив «МБ», празднуя какую-то очередную дату, зафрахтовал теплоход, отправлявшийся с Речного вокзала в недалекий круиз, он верил, что она проведет это веселое время с ним. Но когда он встретил Наташку на палубе, ее подхватил под руку проходящий мимо неунывающий Петя Фильтр и увлек в свою каюту. И больше до окончания поездки Серега Наташку не увидел. Он решил тогда, что надо забыть эту ветреную особу раз и навсегда. А вскоре вновь познакомился с Леной Мизиновой. Почему вновь, будет понятно в одной из следующих глав, а тогда он просидел всю ночь в пустой каюте, так как все его временные сожители веселились на палубе, и выпил почти бутылку какого-то заграничного пойла, что выдавалось в баре без ограничений. Утром с больной головой он одним из первых сошел на берег с причалившего на Речном вокзале парохода и, шатаясь, добрался до квартиры Павы. Благо, что была она недалеко. Красавчик, как у них давно повелось, встретил его подколками. Вообще у него было оригинальное чувство юмора, чем он сражал в числе прочего женский пол. Серега каждый раз в компании просил Паву рассказать о том, как его друзья, новоиспеченная  семейная пара, были приглашены на день рождения к их общему знакомцу.

- Только не опаздывайте! – просил виновник торжества, и они клятвенно обещали. Но то ли женские прихорашивания, то ли мысль, что приличные люди должны всегда приходить чуть позже, чем назначено, задержали супругов на пятнадцать минут. На пятнадцать минут! И когда они позвонили в дверь, та открылась не сразу, а когда открылась, их взору предстала картина полного разгрома: все уже было выпито и съедено, гости валялись среди пустых бутылок вдребадан пьяные, а еле стоящий на ногах хозяин квартиры водил у них перед носом пальцем и укоризненно говорил:

- Ну я же просил не опаздывать!

Оглоедов начинал первым хохотать, когда Пава повествовал сию байку, и эта фраза «Ну я же просил не опаздывать!» стала у них, что называется, крылатой – правда, в местном масштабе их дружеского круга. Серега все хотел записать за Павой его байки, так как мечтал когда-то стать членом Союза писателей и жить изданием книжек, а не поденной изнурительной работой сотрудника секретариата. Он даже не предполагал, как быстро его желание осуществится. Но это, без сомнения, отдельная история.

 

В начало

 

Союз нерушимый

 

Сергей Оглоедов был будущий знаменитый поэт, так никогда им впоследствии и не ставший. Но числить в непризнанных гениях он себя не перестал. Более того, он считал, что занятие журналистикой это временная необходимость. Надо же как-то зарабатывать деньги для поддержания штанов. Но писание – даже для средств массовой информации – ему давалось с трудом. Не потому, что он не умел писать. Он вымучивал строчки, обкатывая их во рту, как камешки, до полной их округлости и ритмической совместимости, а по-другому у него не получалось. И когда он оказался на стезе секретариатства, где писать не было нужды, он даже почувствовал облегчение. Написать в газету он теперь все-таки мог и иногда этим пользовался, когда надо было помочь друзьям или о ком-то или о чем-то на его взгляд интересном написать подмывало. Но обязаловки, тянущей за душу, не было. А уж когда он попал в «Московский Богомолец», он был на седьмом небе. Самая популярная на тот исторический момент газета была ему по душе. Соответствовала его видению и журналистики, и жизни вообще, потому что он считал, что журналистика должна описывать жизнь без всяких идеологических прикрас. Чем он и пытался заниматься еще при советской власти и отчего в газетных изданиях долго не задерживался. А еще, полагал он, газета не должна закрывать глаза на считающиеся низменными проблемы. И тут «Богомолец» был на высоте, отчего его постоянно зачисляли в желтую прессу. Но «МБ», на взгляд Оглоедова, была как раз самая объективная, ближе всех отражающая живую жизнь газета. Тем более что там существовала ко всему прочему поэтическая рубрика «Битва поэтов», которую вел Сергей Асланян. Сергей Вагранович был армянским москвичом в третьем поколении. То есть практически коренным столичным жителем. Мало того, он был еще поэтом. Более того, еще в совсем юные годы он по комсомольской линии оказался секретарем союза писателей то ли Москвы, то ли всего Союза, что по тем временам не имело существенной разницы. Я имею в виду – для других пишущих бедолаг, не состоящих в этой элитарной тогда организации. Попасть в союз писателей было в те времена архитрудно. Быть просто талантливым было самое простое дело, на которое обращали внимание в самую последнюю очередь. Объективными считались такие обстоятельства, как рекомендация, количество вышедших книжек, ну и, как в любой уважающей себя чиновничьей организации, кто за тебя хлопочет или кто за тобой стоит. Это, как говорится, в первом приближении. На деле же была еще куча всяческих препон и отговорок, и владеть ими было насущной необходимостью секретаря союза. Поэтому все если не взахлеб любили Асланяна в бытность его литературным чиновником, то во всяком случае хотели завязать или поддержать с ним дружбу. Он, кстати, действительно был неплохим поэтом, хотя, конечно, талантливость понятие сверхсубъективное. Но Оглоедов, вскоре кое-что прочитавший из Асланяна, почел его достойным звания поэта и легко с ним сошелся, когда их дорожки пересеклись в «Богомольце», даже несмотря на почти десятилетнюю разницу в возрасте. К тому времени ветры перемен расшатали союз писателей, как и все прочие творческие союзы, и Асланян после некоторых нелитературных передрязг оказался именно в этом не особенно им уважаемом издании. Он уважал главного редактора «Московского Богомольца» Павла Лебедева, с которым он в начальные перестроечные годы оказался в одном творческом кругу, где с ним, часто встречаясь, немало выпил и почитал ему своих стихов, а тот в ответ показал свои исторические пьесы. На вкус Асланяна пьесы были скучны, но Лебедев ему нравился и он свел главреда «МБ» со знакомыми ему театральными режиссерами, кое-кто из них и взялся ставить лебедевские произведения на сцене. И когда Асланян в какой-то момент оказался не у дел, Лебедев протянул ему руку помощи, пригласив в свое все растущее в рейтинге и тираже издание. В «Богомольце» было множество разного уровня  и направленности талантов. Но настоящих поэтов не было. Кроме Асланяна. И ему там было скучно после многоталантливых курилок и прочих общественных мест его предыдущих работ. Конечно, это давало ему определенные преимущества, но все равно от скуки не избавляло. И когда к нему подошел как к верховному божеству в поэтических табелях о рангах чуть ли не заикающийся Оглоедов, он с удовольствием взял на себя роль покровителя и поощрителя, тем более что в газете и от заместителя ответственного секретаря немало чего зависит. Например, место под материал или рубрику. Однако вскоре они уже перешли на ты по взаимному чувству симпатии. Асланян предложил Оглоедову напечатать его вирши в своей «Битве поэтов», что еще более укрепило их дружбу и сотрудничество. Они сошлись уже до панибратства и ерничали друг над другом.

- Ну, и фамильичка у тебя – Оглоедов! – смеялся Ваграныч. – Давай меняй ее на что-то поблагозвучней, а то как я тебя поведу в Союз рекомендовать?

- Да ладно тебе, Ослонян… - натурально смущался Оглоедов. Шутка о союзе писателей казалась ему несбыточной, хотя по нынешним временам он, союз, уже не имел такого значения, как в прежние годы. Но в Оглоедове, как в провинциале с советских времен смотрящем на столичные штучки снизу вверх, стойко держалось убеждение, что это просто нереально. Тем более что он уже пытался через общих знакомых выяснить, как этот процесс происходит. Его свели  по телефону с каким-то местным московским поэтом, членом, могущим дать ему рекомендацию, а тот приказал привозить рукописи ему на квартиру. Оглоедов долго плутал по окраине Москвы, выискивая названный адрес, и в конце концов позвонил в вожделенную дверь. Она распахнулась почти сразу, и его широким жестом пригласил войти большой грузный человек. Смутили Оглоедова два обстоятельства. Во-первых, поэт был в кальсонной паре на голое тело, во-вторых, он был с бритой головой. Это сегодня бритая голова признак интеллектуальной крутости, а в те пусть и недавние годы она ассоциировалась еще только с криминальной сутью ее обладателя. И Оглоедов, наслышанный о чудачествах столичной богемы, набрал в грудь воздуха и смело шагнул в темный зев квартиры. Ничего особенно поэтического в ней не наблюдалось, если не считать беспорядка на столах и стульях и грязных полов. Поэт принял рукописи, провел Оглоедова на такую же неубранную кухню, к свету из окна, и принялся разбирать листы с машинописным текстом. Оглоедов, пользуясь кухонным моментом, робко достал из сумки бутылку водки и легкую закуску в виде хлеба и колбасы.

- У меня тут… - промямлил он. И удивился перемене, произошедшей с московским поэтом. Тот сразу отложил машинопись и легко заговорил об их общих литературных знакомых и прочих необязательных новостях, не забывая расставлять по столу, край которого он тут же очистил от всяческой скверны, стеклянные стаканчики и орудовать ножом, разрезая хлеб и колбасу. В общем, дальше общение проходило в теплой дружественной обстановке. И расстались они почти довольными друг другом. Поэт горячо заверил, что с огромным вниманием отнесется к творческим потугам своего юного собрата по ремеслу. И не обманул. Когда Оглоедов появился в этой квартире в следующий раз, он получил обратно рукопись, испещренную карандашными пометками своего будущего рекомендодателя. Тот заявил, что ему сейчас некогда и пусть Оглоедов, внимательно рассмотрев его дружеские подсказки, тут он поднял вверх указательный палец, приходит еще раз. Серега впился глазами в исправления, как только оказался в метро. Большинство из них практически ничего не меняли в текстах, кое-какие меняли в ту сторону, какая была присуща, похоже, именно его рекомендодателю, и только две или три правки, на взгляд Оглоедова, были сделаны по существу. Он долго думал после этого и, не сделав ни одной правки в своих текстах, просто не пошел больше к своему «собрату». И теперь шутки Асланяна о рекомендации в союз писателей его и сладко щекотали, и неприятно покалывали.

- Слушай, - говорил ему Ваграныч, - ты можешь разделить свою фамилию на две части. Выбирай – Огло или Едов?

Оглоедову не нравился ни первый, ни второй вариант. Первый – потому что в редакции уже был сотрудник по фамилии Обло, и Серега сам шутил при встрече над ним словами из древнерусских текстов: «А вот и чудище – Обло, озорно и лаяй». Стас Обло был корреспондентом информационного отдела, пришедшим в «МБ» сразу после школы. Его маленькое, тщедушное на вид тело никак не предполагало чудовищной энергии, которую он развивал, когда начинал раскручивать какое-нибудь информационное событие. Вскоре Лебедев сделал его заместителем редактора отдела, а потом, когда редактор в чем-то проштрафился, Стаса назначили и начальником родного отдела информации. Оттянув пальцем веко, Обло мгновенно прочитывал тексты своих подчиненных и тут же давал ценные указания, которые, как ни странно для начальников, действительно оказывались ценными. Отдел информации был одним из самых оперативных и почитаемых, вернее – почитываемых, публикой отделов. А рубрика «А ну-ка в номер!», когда-то придуманная Леней Кравченко, пользовалась с того момента вниманием и любовью читателей, и при Стасе она стала расширяться и занимать все новые плацдармы. Если раньше она занимала только подвал на первой странице, то теперь расползлась, как метастазы, во внутренности газеты и даже на последнюю ее полосу. Кроме того, разросшийся вследствие этого отдел, стал предлагать газетному начальству все новые и новые рубрики, и многие из них, что называется, пошли в народ. Энергия Обло от этого только утроилась, и главный редактор ввел его в редакционную коллегию и соответственно в число тех, кто номера вел. Павел Лебедев давно уже не корпел над каждым номером, осуществляя лишь общее руководство. Это не значит, что он отдавал на откуп своим добровольным помощникам интерпретацию текущей политической ситуации. Когда он не был занят в своих командировках, он каждое утро неукоснительно самолично вел планерки, звоня, если опаздывал на непродолжительное время – до получаса, своей секретарше Полногрудовой, чтоб без него не начинали. А каждый конкретный номер готовил какой-то из членов редакционной коллегии, кстати, позже к ним подключили еще и редакторов отделов. Это было очень удобно. Потому что если вдруг возникала необходимость напечатать какой-то острый материал, бичующий какого-то знакомого или нужного главному редактору человека, то Лебедев со спокойной душой уезжал в очередную командировку и материал появлялся в его отсутствие. Вернувшись, он отвечал на возмущенные звонки знакомца, что он, к сожалению, был не в курсе, так как был в командировке, и, конечно же, накажет своих подчиненных, готовивших этот номер. Знакомец, безусловно, метал громы и молнии, но дело было сделано. Таким образом «Московский Богомолец» не терял лица, публикуя острые материалы невзирая на лица, и в то же время не терял нужных связей и отношений. Стас Обло теперь вел номера, и Оглоедов сам оказался в его временном подчинении. Он уже не шутил над Стасом, хотя по-прежнему старался не пресмыкаться ни перед ним, ни перед другими «главредами на сутки». Когда Павел Лебедев возглавил «Богомолец», он вскоре сколотил команду молодых, примерно одного возраста, и преданных ему журналистов-практиков. Большинство из них университетов не кончало, и их университетом была, как говорится, жизнь. Оглоедов, пришедший значительно позже, по возрасту был с ними ровней, а по образованию и многих превосходил. Так как за его плечами был, как ни крути, Московский государственный университет. Поэтому ощущал он себя двойственно.

С одной стороны, он был на голову выше многих своих начальников и по образованию, и по, как он считал, таланту, а с другой, он должен был им подчиняться, не рыпаясь и не показывая своего над ними превосходства, и при этом прекрасно понимая, что выше замответсека он в этой газете не поднимется. И когда Асланян приподнял его в его же собственных глазах как поэта, он был несказанно благодарен ему, даже не ожидая такой манны небесной как рекомендация в союз писателей. Он пикировался с ним, исключительно из приятельской симпатии, хотя в глубине души-то верил, что он вполне достоин не только членства в содружестве писателей, но и, чем черт не шутит, нобелевской премии в будущем. И когда Асланян однажды вдруг спокойно сказал: «Ну что, пора тебе в союз вступать», - Оглоедов не знал, как реагировать. Может быть, это было продолжением шуток Ваграныча о разделении его фамилии на предмет звучного псевдонима? Второй вариант – Едов, Серегу тем более не устраивал. Ну что это за жратва какая-то! Хотя чем нелепее прозвище, то бишь псевдоним, тем он лучше запоминается, оседает в памяти, а что еще нужно при сегодняшнем состоянии дел в литературе? Да и в любой другой области искусства, превращенной в шоу-бизнес. И все ж он осторожно поинтересовался у Асланяна:

- А ты мне рекомендацию дашь?

- Нужно две рекомендации. У тебя есть кто-то еще на примете?

- Надо подумать, - сказал Оглоедов, уже почти уверовав в действительность происходящего. И он подумал и вспомнил. Несколько лет назад он брал интервью у никому тогда их не дававшего Фазиля Искандера. Оглоедову просто повезло: он был знаком с одним из питерских режиссеров, который поставил по искандеровской повести спектакль. Серега, побывавший в Ленинграде, привез тогда Фазилю Абдулычу дружеский привет с просьбой помочь Оглоедову, пытавшемуся сделать сценарий о непростой жизни питерской театральной братии. Сценарий тогда так никому и не приглянулся, а с Фазилем Искандером дружеский контакт у него наладился. Вот тогда-то он и сумел взять интервью у самого Искандера для одного московского издания. Теперь он изредка звонил Фазилю Абдуловичу, поздравляя того с днем рождения или еще с каким общеинтересным праздником. И сейчас он вспомнил об этом знакомстве и попросил Искандера о встрече. Он привез несколько своих вещей, и Фазиль Абдулович прочитал их сразу, не вставая с кресла, а потом еще долго беседовал с Оглоедовым. Рекомендацию он написал без долгих раздумий, вернее, напечатал ее на машинке и вручил Оглоедову с дружеским рукопожатием. Когда сияющий Оглоедов преподнес рекомендацию Асланяну, тот подошел к этому практически:

- Ну, раз тебе сам Искандер дал рекомендацию, то от меня ее уже не требуется, одной хватит. – Он не любил без нужды за кого-то ручаться. Мало ли что потом? Но сам лично повел Оглоедова к первому секретарю Союза писателей Москвы Владимиру Савельеву. И снова рекомендация Искандера сработала магически. Он был принят в союз без рассусоливаний и долгих проволочек. Правда, первый секретарь имел на него и небольшие виды, памятуя о работе Оглоедова в секретариате самой популярной газеты. Он хотел сделать совместное с «Богомольцем» издание литературного толка. Но как Серега ни хотел помочь в этом руководству союза, Лебедев на это не пошел. Такой проект был нерентабелен. Это были годы, когда отечественная литература, как и кино, никому не были нужны. И то, и другое держалось на голом энтузиазме и жалких крохах, которые бросали с барского стола новоявленные нувориши. И все ж таки и тот, и другой союзы выжили. Как в песне – «Союз нерушимый…» И скоро действительно все их сплотила великая Русь. Вот только у самих у них сплотиться никак не получалось. То денежный вопрос мешал, то квартирный, как верно заметил еще товарищ Воланд, имея в виду, правда, исключительно москвичей. И хотя к нашим временам Москва уже потеряла четкие ориентиры того, кого относить к москвичам, а кого к гостям столицы, потому что хозяйничают в ней далеко не коренные жители первопрестольной, квартирный вопрос только усугубился. Во всяком случае у Оглоедова. Он периодически предлагал Паве платить за свое проживание в его квартире, видя как тот сидит на одной каше да овощных супах, которые готовила Мария Владимировна. Однако тезка каждый раз отказывался, говоря, что когда надо будет, он с него за все возьмет. А потом у Павы объявлялись очередные друзья-бизнесмены, которым что-то было нужно из-под него, тот ввязывался в какие-то авантюры и вскоре уже мог сам поить и кормить своего друга Оглоедова хоть в ресторанах. И вдруг друзья-бизнесмены пропадали, пропадало непродолжительное благополучие, а вместе с ним и хорошее настроение Павы. Нет, он не срывал свое недовольство жизнью на Сереге, но видеть его муторную физиономию тоже было несладко. И когда Пава в очередной раз за пустой кашей отказался от финансовых вливаний со стороны Оглоедова, тот, сказав, что уезжает на неопределенное время в свою владимирскую глушь, съехал с квартиры друга в никуда. Чтобы снять приличное жилье, необходимо было хоть несколько дней. У него не было времени, а на приличное жилье и денег тоже. Он мотался по разным товарищам, ночевал по нескольку дней то у знакомого художника Валерия Брюса, то у собрата по писательскому ремеслу Андрея Лебедева, а то и просто на вокзале. Но вскоре все залы там перекрыли и занять вожделенное кресло можно было только имея билет на поезд дальнего следования. К тому же его однажды так помели вокзальные ночные уборщики, что он зарекся отираться по вокзалам. И ощущал себя неприкаянным Мастером без Маргариты, ждущим, когда по нему соскучится сумасшедший дом. Одно время, правда, он приспособился ночевать в самой редакции. В ней стояло несколько огромных черных кожаных диванов, и он прикладывался к самому важному, стоящему в приемной самого главного редактора. Когда коридоры редакции пустели и на всем этаже оставались только охранники, с которыми он свел дружбу, он кипятил чай, а иногда доставал и припрятанную чекушку водки, разворачивал сверток с колбасой или сыром и устраивал ночной ужин. Потом читал хорошую книжку на сон грядущий и уже заполночь располагался на шикарном кожаном ложе, не забыв постелить простыню, которую таскал с собой в полиэтиленовом пакете. Вместо подушки он клал свою шапку, а накрывался зимней курткой. И все бы было хорошо, не накрой его однажды ночью начальственная проверка от охранной организации. Его друзей-охранников тогда хорошенько взгрели, и они, пожимая плечами и извиняясь, не решались больше давать приют бездомному поэту. Так член союза писателей опять оказался практически на улице. И его снова приютил Пава, который изредка звонил ему на работу, справляясь об его житье-бытье. А потом Серега вновь сбегал из хороших жилищных условий, зная, что так безденежный друг быстрей сдаст одну из своих комнат. Позже, когда Оглоедов подкопил деньжат, он даже сумел снять комнату у одной знакомой Валеры Брюса, в которой в иные годы проживал сам художник. Вскоре после того, как он там  поселился, и произошли события, которые он определил как апокалипсис. Но до этого было еще далеко. Но в конце концов через несколько месяцев деньги кончились и, хотя хозяйка квартиры готова была подождать с оплатой, щепетильный Оглоедов съехал и с этой квартиры. И оказался на непродолжительное время в гостях с ночевкой у однофамильца своего главного редактора - Андрея Лебедева. Когда-то Андрей тоже работал в «Богомольце» и Павел Сергеевич не раз поминал его на планерках или летучках как единственного журналиста, которого он самолично выгнал из редакции. Надо сказать, что Андрей Лебедев был действительно оригинал. Но это, как говорится, отдельная история.

 

В начало

 

Фамильярный однофамилец

 

Было это еще в начале девяностых годов прошлого столетия. Андрей Лебедев работал тогда мэнээсом в одном медицинском институте. Мэнээс в переводе с новояза на просто русский означает младший научный сотрудник. Но больше, чем с наукой, Андрей сотрудничал с различными столичными изданиями. Он помнил о судьбе Антона Чехова и о словах какого-то классика, что лучшие писатели получаются из врачей. Писать у него получалось легко, печататься тоже. Удачнее всего это дело складывалось в «Московском Богомольце», потому что редактором отдела экономики там был друг его детства Анатолий Овцов. Он–то и сказал Андрею: ну чего ты гниешь за копейки в своем институте, сейчас журналист самая востребованная профессия. И предложил устроить его в соседнюю – по этажу – газету «Ленинская дорога». Овцов познакомил Андрея с таким же редактором отдела, как и он, в «Ленинке». Тот редактор отдела предложил Андрею писать в их газету, но о постоянной работе в ней не заикался. И когда, спустя месяц, Андрей при случае сказал об этом своему другу, тот очень удивился, потер подбородок и сделал то, чего логично было от него ожидать с самого начала – повел Андрея к главному редактору «Богомольца» Павлу Лебедеву. Андрей впервые увидел религиозного деятеля и журналистского босса в одном лице. И лицо это ему понравилось - широкое доброе простое лицо в бороде. Павел Лебедев принял однофамильца доброжелательно. Только предупредил в конце беседы: «Но если я узнаю, что вы зашли в обувной магазин и сказали, мол, дайте мне ботинки, а я о вас материал в газету напишу, то я вас уволю!» С таким напутствием Андрей проработал в «Московском Богомольце» год. За этот год произошли многие события, как и в каждом году начала девяностых. Это были удивительные годы, однако с таким благодушием об этом можно вещать только сейчас. А тогда в считанные часы сколачивались состояния, решались судьбы, обрывались за копеечные суммы жизни, а иногда все это выворачивалось просто смехотворным образом, достойным пера Ильфа и Петрова. Однажды у припарковавшегося на своей «шестерке» возле Генеральной прокуратуры для взятия интервью журналиста Лебедева тормознула шикарная иномарка, из которой вальяжно вышел элегантный господин. Он постучал набалдашником трости в окно «шестерки» и спросил приспустившего стекло завороженного журналиста Лебедева, причем спросил на чистом английском языке: «У вас не найдется карты Москвы?» Тот молча кивнул, забыв от волнения, что он неплохо знает английский, и полез за картой. «Вы не могли бы мне продать ее?» - спросил иностранец. Лебедев от неожиданности пожал плечами. «Я вам хорошо заплачу! – пообещал господин. – Я готов дать вам за нее пятьдесят долларов. У вас не найдется пятьдесят долларов сдачи?» Он покопался в своем чистой кожи бумажнике и вытащил стодолларовую бумажку. И тут все волнение журналиста Лебедева улетучилось. Он сам писал не раз в «Богомольце» о том, как надо не попадаться на удочку различного рода мошенников. «К сожалению, у меня тоже только стодолларовые купюры», - сказал Лебедев, раскрыв свое портмоне и продемонстрировав заблестевшим глазам «иностранца» его содержимое. «Ну посмотрите повнимательней, - вдруг стал упрашивать элегантный господин, - у вас вон и рубли есть, я могу по курсу…» Но журналист Лебедев был непреклонен – рубли он сейчас везет престарелому дедушке для покупки лекарства. Так они препирались минуты две, пока до господина не дошло, что его предприятие потерпело полное фиаско. Тогда он повернулся и молча пошел к своей шикарной иномарке. И тут журналист Лебедев нанес ему удар в спину. «Я готов вам подарить карту Москвы!» - крикнул он ему вослед. Тот скривил позвоночник от пощечины по мягкому месту и, как в прорубь, бросился в дверь своей иномарки. Вот такие это были годы и люди. Кстати, и отношения между двумя Лебедевыми складывались смехотворно. Вернее, сначала все было нормально. Павел Сергеевич хвалил своего однофамильца и даже доверил  ему организовать и вести медицинскую полосу. Однако тут ушел из «Богомольца» Овцов, решивший открыть свою газету, и редактором отдела стал Витя Тростников, трепетно относившийся ко всему, что было связано с миром автомобилей. Спустя многие годы он стал важным человеком, создавшим Фонд защиты прав автомобилистов, а тогда он был еще просто молодым парнем с неуемным чувством юмора. Овцов же делал свою новую газету «Лестница» вместе с Андреем Лебедевым, они оба числились в ее отцах-основателях и более того – Лебедев занимал там должность заместителя главного редактора, то есть Овцова, и получал зарплату в несколько раз превосходившую сумму, выдаваемую у окошечка кассы «Московского Богомольца».  Кстати, именно в «Лестнице» Серега Оглоедов и познакомился с Андреем, когда мотался по столичным изданиям в поисках очередного места работы. Они сошлись на почве писательства и взаимной по этому поводу симпатии. Это случилось спустя несколько лет после описываемых событий. А тогда Анатолий призывал друга бросить к черту «Богомолец» и отдаться полностью своей газете, но Андрею нравилось в «МБ» и он колебался. Все решил случай. Главный Лебедев к тому времени уже ввел практику подписания договоров на очередной год с каждым сотрудником своей газеты. А тут еще издал указ о том, что его журналисты не имеют права занимать руководящие должности в других изданиях. И когда Тростников сказал Андрею: «Пойдем сегодня подписывать договор», - тот ответил вопросом: «Как же мне идти, если я зам главного в «Лестнице?» Витя пожал плечами. А вскоре Тростникова вызвали к главному. И между делом Павел Сергеевич спросил его, почему до сих пор не пришел подписывать договор его однофамилец. Витя Тростников был человеком веселым от природы и не задумываясь сказал главреду, что его однофамилец просто послал «Богомолец» на три буквы. Главреда это взбесило, что вполне по-человечески понятно. И на следующее утро спешащий на работу Андрей был остановлен охраной со словами: «Павел Сергеевич велел вас не пускать в редакцию». Он уболтал охранника, сказав, что это недоразумение и что он сейчас сам лично все утрясет с Лебедевым, и его пропустили. Лебедева-старшего в кабинете не оказалось и младший пошел в свой отдел. Не успел он поздороваться с сослуживцами, как в коридоре раздался, как он потом рассказывал своим друзьям, топот слонопотама. Распахнулась дверь, и показавшийся в ее проеме разъяренный Павел Сергеевич прорычал: «Сдай сейчас же удостоверение!»  Андрей попытался объясниться, но Павел Сергеевич и слушать ничего не хотел. Тогда Лебедев-младший заявил, что сдаст удостоверение только после того, как получит свою трудовую книжку с записью об уходе по собственному желанию. Но старший Лебедев требовал сдать документ немедленно. Так они и стояли друг напротив друга. «Удостоверение!» – рыкал один. «Трудовую книжку!» – верещал другой. Первым не выдержал старший. «Подонок!» - крикнул он. «А вот за это вы мне ответите! – взвился младший и обратился к опешившим сослуживцам. – Вы свидетели, что меня оскорбили!» Народ безмолвствовал. Андрей, будучи по должности в «Лестнице» почти равным Павлу Сергеевичу, особенно чутко относился теперь к потребностям чувства собственного достоинства. И он подал на грозного однофамильца в суд. Тогда почти все московские газеты писали об этом процессе. И заголовки были практически одинаковыми – «Лебедев против Лебедева». Процесс восстановления попранной чести растянулся на многие месяцы. Лебедев-младший требовал многомиллионной компенсации за моральный ущерб.  Лебедев-старший просто игнорировал судебные заседания, посылая на них редакционного юриста, грузного старого флегматичного еврея Аркадия Соломоныча. Андрей, проводивший в компании Соломоныча многие часы своей жизни, в конце концов подружился с еврейским юристом, и они не однажды по окончании судебного заседания заходили в близлежащее кафе и выпивали по чашечке кофе, беседуя за эту самую жизнь. Однажды, когда Аркадий Солономыч по болезни на слушания не прибыл, а Павел Сергеевич по обыкновению на него не пришел, обиженная судья даже оштрафовала главного редактора «Московского Богомольца» на десять тысяч рублей. В общем пищи для московских репортеров хватало. И, что удивительно, в конце концов молодость победила. Павлу Сергеевичу присудили-таки выплатить миллионную компенсацию. Правда, миллионером Андрей не стал, потому что тогда на эти деньги можно было купить… ну, что-то чуть подороже буханки хлеба. Но именно тогда он почувствовал вкус к восстановлению попранной чести при помощи судебного исполнения. Да и материальные дела так можно было иногда существенно поправить. С тех пор он судился десятки раз и его ответчиками становились, как правило, руководители различных средств массовой информации, в которых ему доводилось работать: их с Овцовым газета приказала долго жить из-за какого-то политического скандала, в результате которого содержащему «Лестницу» политдеятелю пришлось на неопределенное время осесть за границей и оттуда рассказывать граду и миру, как его оболгали. Не гнушался Андрей и подавать иски к различным ДЭЗам, больницам, автосервисам и прочим обслуживающим инфраструктурам. Тем более, что и денег, как оказалось, с них можно срубить в случае благоприятного для Лебедева исхода куда больше, нежели с напыщенных начальников всяких медийных изданий, которые в лучшем случае готовы были извиниться через свой орган, принеся моральное удовлетворение вместо материального. Со временем Андрей превратил это свое своеобразное хобби в профессию, зарегистрировав официально печатное издание под названием «Судебное исполнение», в котором он описывал свои тяжбы с различными инстанциями и призывал граждан и общественность рассказывать о своих судебных злоключениях на страницах его газеты. Но наши российские граждане, не любящие в большинстве своем искать правду через непредсказуемый российский суд, вяло откликались на призыв Лебедева, и газета дохода практически не приносила. Однако Андрей не закрыл свой орган правосудия, а просто переориентировал его, сделав из печатного электронным, то есть перевел из печатного формата в интернет-издание. И сразу откликов стало на несколько порядков больше. К нему стали обращаться рекламодатели, и Лебедев начал процветать, купив вместо своей поношенной «шестерки» хорошую иномарку и отделав квартиру под «евроремонт». Правда, привычек его это не изменило. Когда Оглоедов впервые переступил порог его тогда запущенной квартиры, первое, что Андрей сказал: «Только разуваться не надо». Серега по своей провинциальной привычке не мог в доме, да еще в гостях, находиться в обуви. Он все-таки разулся, о чем вскоре пожалел, так как тапочки здесь не предполагались, а топать в чистых носках по грязному полу было не с руки, вернее, пожалуй, не с ноги. Сам Андрей не разувался никогда, даже в гостях. В грязную погоду он просто привозил с собой в гости сменные кроссовки. И еще Оглоедова поразил следующий момент. Однажды они поехали к бабушке Сереги во Владимирскую область. Поехали на дышащей на ладан «шестерке» Лебедева. Когда они загнали автомобиль во двор и закрыли его на огромные железные ворота с огромным же железным запором, Андрей поставил на руль своего коня механический фиксатор, упирающийся в педали. Мало того – с собой в барсетке Лебедев принес домой радиоуправляемое устройство, которое должно было сигнализировать, если в его обожаемый рыдван на колесах решатся проникнуть злоумышленники. Серега, давясь от смеха, с серьезной миной посоветовал Лебедеву снять на всякий случай и колеса и поставить машину на чурбаки, которых было в изобилии, так как в оглоедовской «деревне» дома до сих пор отапливались дровами. Андрей спокойно, без тени обиды или намека на то, что он понял юмор, ответил, что это излишне. Когда Оглоедов стал хвалиться своей баней, на которую он потратил столько сил и средств, и предложил попариться, Лебедев с удовольствием согласился, однако и в парной остался в своих фирменных трусах. После парной они тогда пили дешевый послеперестроечный портвейн, который Андрей купил по дороге в деревню, мотивируя это ностальгией по молодости. Теперь Лебедев потреблял исключительно виски исключительно иностранного происхождения и ностальгия его больше не мучила. Первое время после ремонта его квартира сверкала, как выставленная на продажу, однако это продолжалось недолго. Блеск пола вскоре от разнокалиберной обуви самого Лебедева и его немногочисленных гостей, которым он по-прежнему не давал разуваться, поблек и пошел всякими пятнами и полосами. Шикарный унитаз потерял свой блеск потому, что Андрей использовал его не только по прямому назначению, но и в качестве мусоропровода. Все бытовые отходы, включая кости жареной курицы, которую новоявленный олигарх судебного масштаба так любил, спускались в жерло унитаза и исчезали под пенье струй. Если это было что-то не помещающееся в узкой горловине этого изогнутого постамента, то в ход шла смекалка. Бутылки из-под виски просто разбивались тут же возле унитаза, а, например, старые кроссовки сорок пятого размера, которые носил худой и длинный Лебедев, расчленялись на маленькие кусочки при помощи ножа или ножниц. Желудок у Андрея, казалось, был луженым. Несмотря на то, что он употреблял в пищу только жареную птицу и шоколадные конфеты, запивая это не поражающее воображение меню свежезаваренным свежемолотым кофе или виски-скотч, его пищеварительный тракт исправно все перерабатывал и выдавал на-гора, вернее, на белоснежную яму унитаза аккуратно закругленные комочки фекалий, напоминающих лосиные, если кто их видел, рассекая на лыжах по зимнему лесу. Конечно, засиживаясь по делам или с друзьями в ресторанах, Лебедев пользовался всем многообразием предлагаемого ассортимента, но дома, так как готовил себе он сам, он обходился вышеописанным продуктовым набором. Будь в его доме женщина, конечно, все было бы по-другому. И, действительно, они бывали в квартире Лебедева, но не задерживались там надолго. Во-первых, Андрей периодически встречался и продолжал активно общаться со всеми своими предыдущими женами, которых у него было три или четыре. Серега так и не разобрался в их математическом количестве. Во-вторых, Лебедев помогал всем чем мог своим детям от предыдущих браков, причем это были как рожденные от него наследники, так и усыновленные вместе с новоявленными женами их отпрыски. Так что на поиск новой подруги времени и сил у него оставалось немного. Однако жизнь есть жизнь, и время от времени подруги у него появлялись. Тем более что в нынешние времена сильно упрощает эту процедуру интернет. А у экрана компьютера Андрей теперь проводил большую часть своего времени, не покидая своего уютного - для него - жилища. Исключение составляли лишь поездки в различные судебные инстанции да деловые встречи или всякие тусовки, куда Андрея с недавних пор стали приглашать с завидной регулярностью. Он стал личностью широко известной, правда, пока в узких кругах. Именно на тусовках или у экрана своего компа он и знакомился со своими будущими претендентками на его сердце и материальное благополучие. Это были совершенно разные девицы, у Лебедева не было предрассудков в отношении к женскому полу. Дискриминации он не подвергал женщин ни белых, ни желтых, ни красных цветов кожи. До черных у него пока дело не доходило. Каждую он вез к себе на дачу. О даче надо сказать особо. Она досталась ему еще от деда, вернее, не ему, а его отцу. Это были обычные шесть соток в обычном дачном товариществе. Дед еще в шестидесятых, получив участок, возвел на нем досчатую постройку. Точнее, дом из бруса, обшитого тесом. Отец, спустя двадцать лет, построил рядом с домом небольшой хозяйственный сарайчик, напоминающий вагончик. Но дальше всех пошел Лебедев-младший. Разбогатев, он выстроил рядом с раритетными халабудами дом из красного кирпича. Никаких грядок он никогда не заводил, исключая, пожалуй, только посадку зеленого лука, который уже рос почти самостоятельно. Было еще несколько плодовых деревьев и кустарников, посаженных еще дедом и дополненных отцом. Но они стояли разрозненно, так что места для нового дома было достаточно, надо было спилить только пару деревьев, сосну и березу, с незапамятных времен росших у покосившегося забора. Чтобы размяться, они занялись этим вдвоем с Серегой. Оглоедовым, считавшимся деревенским жителем, а значит, смыслящим в лесном хозяйстве. Сергей полез на березу, опилил верхние ветки, чтобы падающее дерево не снесло провода, тянущиеся к дому от столба, и укрепил на обрезанной верхушке веревку. Затем они подрубили ствол почти у земли и стали тянуть, как бурлаки, канат. Дерево долго не поддавалось. Они подрубили еще, потом еще, и наконец береза, затрещав, подалась. Они поднажали, и дерево вдруг быстро заскользило в их сторону. Лебедев с Оглоедовым еле успели отскочить, береза все-таки снесла провода и еще хлестнула по углу дома. Дом выстоял, но Андрей, пораженный растительным коварством, больше не стал рисковать и вызвал для уборки сосны специальную команду лесорубов. Те за несколько минут бензопилой расчленили благородное дерево и увезли с собой всю древесину. На расчищенной площадке вскоре поднялся устремленный ввысь красный десятиметровый короб. Дело в том, что Андрей решил в память о предках не сносить прежних построек, а свой дом выстроить рядом. Конструкция получилась оригинальной под стать хозяину. С фасада вас встречали железные ворота и рядом металлическая же огромная дверь. Она вела на первый этаж, который Лебедев отвел под гараж: он не мог расстаться и со своей старенькой «шестеркой», дорогой ему как память о бедной, но веселой молодости. Крутая лестница из толстого ребристого металла вела на второй этаж. Таким же ребристым был там весь металлический сварной пол. От бетонного пола гаража, пронзая второй этаж, и выходя на площадку крыши, тянулась огромная печь, на втором трансформировавшаяся во что-то вроде камина. Второй пояс предназначался для жилья и потому по периметру в трех стенах было оставлено по паре узких стрельчатых окон в витражных цветных стеклах, забранных витыми решетками. Четвертая стена, выходящая к народу, то есть к общедачной дороге, осталась глухой. Но главным достоинством этой оригинальной конструкции Андрей считал крышу. Потому что крыши в нормальном понимании не было. А была прогулочная площадка, обнесенная кирпичным бортом. Практичный Оглоедов посоветовал Лебедеву поставить над площадкой хотя бы навес, но Андрей отмахнулся. Перспектива любоваться закатами и восходами, которые не застит ничего лишнего, и нежиться под летним солнышком прельщала его больше всяких суетных мелочей. На пленэр с жилого этажа вела пока обычная деревянная лестница, упирающаяся в массивный, метра полтора на полтора, металлический люк, запирающийся снизу на висячий огромный замок. Правда, в первую же весну слежавшийся на площадке толстый слой снега через этот люк, подтаяв, начал затапливать все здание, и Андрей вскоре поменял свое видение дачного дома, решив пожертвовать природными красотами  в угоду житейской необходимости. То бишь все-таки поставить навес, как и советовал Оглоедов. Но дело до навеса все как-то не доходило, и в течение нескольких лет он ежегодно весной отчищал внутренности здания от гнили и плесени, пестуя дачное жилище не своими, конечно, руками. Вот какой оригинальной конструкцией зазывал любоваться Лебедев своих новоиспеченных подруг. Кто здесь только не перебывал! Впрочем, он привозил к себе на дачу женщин еще и в те времена, когда этого красного молодца и в помине не было. Когда-то здесь побывала даже Роза Батырова. Это было в годы их совместного труда в «Московском Богомольце». Тогда еще Роза была очень даже привлекательной дамочкой. Вообще о Розе каждому из наших персонажей есть много чего сказать. Но это, конечно, отдельная история.

 

В начало

 

Проснуться богатой

 

Роза Батырова была девушкой свободной. До пенсии ей оставалось всего пять лет. И надежды выйти замуж уже растаяли, как с белых яблонь дым. Олигархи на скорую руку, которыми изобиловала земля русская с начала девяностых годов прошлого столетия, уже привлекали ее не столько как женихи, сколько как возможные спонсоры ее предприятия. А предприятие она задумала скромное. Ей хотелось издавать собственную газету. Многолетняя работа в «Московском Богомольце» в качестве заместителя ответственного секретаря давала ей уверенность, что с этим нехитрым делом она справится легко. Оставалось только найти деньги на издание. Именно это желание обуревало теперь Розу. Конечно, надо было  определиться и с внутренним содержанием будущей газеты. И они с Оглоедовым, которого она намеревалась привлечь к потенциальному изданию в качестве ответственного секретаря, а то и первого своего зама, частенько, сидя за чашкой чая в новой столовой «Московского Богомольца», которую сами сотрудники гордо именовали рестораном, обсуждали концепцию их совместного, не рожденного пока, детища. Собственно, Оглоедов воспринимал Розину идею со здоровым скепсисом. Нет, сделать газету было действительно не так сложно, но найти под нее финансы… Впрочем Роза и не забивала голову Сереги финансовыми проблемами, оставив эту нелегкую долю для своей собственной. Бросать «МБ» при этом не входило в их планы. Дела в «Богомольце» шли по-прежнему неплохо, судя по тому, что Лебедев выкупил у издательства, в котором находилась типография, где печаталось пол-Москвы, и саму эту типографию, и давным-давно строившийся и наконец достроенный корпус, в который и переехали «богомольцы». Теперь у них был свой ресторан, как «богомольцы» считали, потому что в нем был бар с алкогольными напитками и за столами разрешалось курить, а вместо комнаток под каждый отдел, как это было в старом здании, был огромный зал, в котором на западный манер были расположены все отделы сразу, разгороженные только щитами между рядами компьютерных столов. Правда, редактора отделов сидели отдельно – в таких комнатках-аквариумах, каждый напротив своего отдела. Но если в аквариумах посматривают на рыбок внутри, то здесь наоборот был прекрасный обзор из стеклянного прибежища местного начальства. И только технические службы по-прежнему имели каждая свое помещение. Серега с Розой работали в дежурной бригаде, располагавшейся в небольшой комнатушке без единого окна и непосредственно выпускавшей очередные номера «Московского Богомольца» в свет. Всего их, заместителей ответственного секретаря, было четверо. С высшим журналистским образованием было только двое – как раз он и Батырова. Именно поэтому они и оказались такими близкими в определенном смысле соратниками. В «Богомольце» сложилась такая практика, что замответсеки выше этой ступеньки не подымались, и жизнь в определенном смысле для них заканчивалась. Ты превращался в деталь хорошо отлаженного механизма, которую выбрасывали при поломке или какой другой неурядице, заменяя на другую, как правило – помоложе и без претензий. Ни Розе, ни Сереге сидеть до пенсии в замответсеках не улыбалось. Вернее, и тот, и другая хотели до пенсии  доработать именно в «Богомольце», так как условия здесь по сравнению с другими изданиями все-таки были приличными, но к пенсионному возрасту надо было заводить какое-никакое собственное дело: на пенсионное вспомоществование в российском государстве жить нельзя, можно только выживать. Потому и поддерживал Оглоедов Розу в разговорах о создании собственной газеты, не надеясь особенно на осуществление данного прожекта. Он видел свое будущее все-таки на писательской стезе, но так как его поэтические писания издательства, занятые деланием денег на детективах да прочих сенсационных книжках, не интересовали, то и такую возможность он решил не упускать. Татарка Роза то предлагала делать журнал для восточных женщин, то, ориентируясь на нефтяных магнатов, могущих дать деньги, хотела создать соответствующее профессиональное издание, то выдвигала еще какую-нибудь идею, а Оглоедов остужал ее горячечные планы своим скепсисом, основанном на знании жизни и ее движителей. Как женщина в возрасте, который уже не настраивает на оптимизм, или опускает руки и влачит безрадостное существование, или наоборот развивает бурную деятельность, надеясь переломить ситуацию, так Роза, оказавшись на таком перепутье, бросилась во все тяжкие, чтобы  не оказаться к пенсии  не просто одинокой, но и нищей. Да и ее восточный темперамент не давал ей покоя. Когда-то ее, студентку столичного университета, удачно выдали замуж родители за начинающего татарина-дипломата, с которым она увидела мир и надеялась окончить свои дни. Детей им Бог, вернее – Аллах, не дал, зато жизнь складывалась интересно и насыщенно. Но однажды она застала благоверного в постели с женщиной совершенно не восточной наружности. Конечно, ее смутила не национальность претендентки на их с мужем общую постель, а поразил сам факт измены. Хотя подруги уже давно намекали ей, что ее муж далеко не восточный ангел, она всегда отворачивалась от подобного рода информации, подсознательно оберегая таким образом свой покой и свою территорию. И вдруг ситуация с изменой мужа, к которой она подспудно была вроде бы готова, подкосила ее. Она полгода не могла разговаривать, лежа разбитая неизвестной болезнью. Потом, так же непонятно отчего, пошла на поправку. И поступила совсем не как покорная восточная женщина. Она развелась с мужем, роскошную трехкомнатную квартиру они поменяли на две однушки, при этом ей досталась однокомнатная квартира на первом этаже в обшарпанной хрущобе, но главное - Роза зажила собственной жизнью. Со временем она пришла в себя, нашла работу по давней специальности и даже подумывала о том, чтобы снова выйти замуж, но претенденты на ее руку все попадались какие-то такие мелкие по сравнению с ее бывшим мужем, что она откладывала это желание замужества на недалекое будущее, стараясь пока утвердиться в материальном благосостоянии. Она как раз попала на работу в «Богомолец», с непосредственным начальством, да и с самим Лебедевым у нее отношения складывались хорошие, характер у нее был легкий, и первые несколько лет она была просто в эйфории от такого удачного поворота в ее жизни. Но какие бы богатства человек не получал в руки, вскоре этого ему начинает не хватать. И ум тут нужен только для одного – чтобы суметь себя вовремя остановить. Но Розе продолжало везти, и она уверовала в свою пожизненную везучесть. Например, она сумела приобрести новую квартиру. Пусть это была тоже однушка, но совсем иного метража, в совсем иной постройки доме и в совсем ином районе столицы. А началось все с того, что она изучила все возможности получения новых квартир и поняла, что тут ей ничего не светит. Тогда она пошла по иному пути. «Московский Богомолец» почти не скрывал своей ориентированности на московское правительство, а оно, правительство, смотрело на газету как на своего союзника в нелегких чиновничьих, то бишь административных, боях за власть, недвижимость и прочие сладкие куски жизни. Поэтому Роза, учтя все это, пошла к Лебедеву и упросила того подписать письмо от газеты в мосправительство с просьбой оказать содействие сотруднику «МБ» в улучшении жилищных условий. Это письмо завертело чиновничий механизм, но Роза еще целый год подталкивала этот механизм разными подарками секретаршам официальных лиц, от которых хоть что-то зависело. Все это происходило на глазах у Оглоедова, и он только диву давался энергии этой восточной женщины. В молодости она была очень красива, но к полтиннику, конечно, уже черты ее расплылись, и вероятность удачного замужества все отдалялась, если не стремилась к бесконечности. Батырова устроила на новой квартире, после того как обставила ее новой мебелью, на что назанимала денег у всех знакомых, шикарное новоселье, куда был приглашен почти весь «Богомолец». И почти весь и пришел. Не было, кажется, только Лебедева, а его замы явились почти в полном составе. Роза водила каждого по ставшей тесной от многолюдья квартире и показывала, где у нее стоит стиральная машинка, а где она собирается еще переставлять стены, чтобы улучшить планировку, потом все пили, пели, ели и разошлись к закрытию метро, как говорится, усталые, но довольные. Год спустя Оглоедов был обижен на тот же состав приглашенных, когда он праздновал свое сорокапятилетие. Нет, все нижние чины пришли, но ни одного начальствующего лица, за исключением Ольги Шеевой, члена редакционной коллегии «МБ», не показалось. Включая, естественно, Лебедева. И уязвленный Оглоедов думал, как он, в скором времени знаменитый писатель, не пригласит на свое будущее торжество никого из начальства, исключая, конечно, Ольгу Шееву. Но как раз ко времени его сорокапятилетия разворачивались уже совсем другие события, связанные с Розой Батыровой. После долгих разговоров дело с собственной газетой начало приобретать конкретные формы. В конце концов было решено делать издание восточной направленности, деньги под которое Роза хотела просить у одного из нефтяных магнатов, соплеменника Батыровой. Они с Оглоедовым разработали концепцию газеты, и Роза носилась с ней по разным инстанциям, выискивая под будущее средство массовой информации помещение и хороших профессиональных людей, сведущих в журналистике. Однако выйти на богатого соплеменника все не удавалось, и Роза стала искать пока у кого бы одолжить начальные средства, чтобы показать будущему спонсору, что называется, товар лицом. К кому она только ни обращалась. В их числе были почти все мало-мальски известные лица татарской национальности. Например, хирург Акчурин, ставший известным после того, как он сделал операцию на сердце российскому президенту. В самой редакции не было почти ни одного человека, у которого она не заняла бы денег. Все давали ей охотно, зная, что Роза добросовестный заемщик, возвращающий долги с процентами. Даже вечно безденежный Оглоедов с получки одалживал ей то две, то три тысячи рублей, и на следующую выдачу зарплаты получал их обратно. От процентов он гордо отказывался. Однажды Роза позвонила ему и попросила заменить ее на очередном дежурстве. Серега, конечно, поддержал подругу. Однако и на следующее дежурство Роза не пришла, отзвонив Лене Петровановой, их непосредственной начальнице, что она болеет. Появилась она лишь неделю спустя с огромными очками во все лицо, скрывавшими желтизну отходящих синяков. Своим коллегам она объяснила, что неудачно упала с лестницы. И вновь стала у всех просить взаймы. Но так как она не вернула на этот раз еще прошлых займов, сотрудники «МБ», люди в основном небогатые, давать ей в долг уже опасались. Собрав какую-то небольшую сумму, Роза исчезла уже навсегда. Правда, этого еще никто не понял. И лишь когда она не вышла на работу и ни разу не подняла трубку ни домашнего, ни сотового телефона, в редакции забили тревогу. Вернее, по домашнему телефону отвечал какой-то нерусский голос, маловразумительно несший какую-то чепуху, что Розы здесь нет и не было. К ней на квартиру снарядили посланцев, но они вернулись с огорашивающим всех известием, что им открыли дверь какие-то неизвестные люди и сказали, что никакая Роза Батырова здесь давно не живет. Стали искать ее родственников, но те бросали трубку, едва услышав имя Розы. Подключили милицию. И она-то, родная наша, которая всех бережет, действительно нашла Розу Батырову, бомжующую на каком-то вокзале. И тогда открылась ужасная правда. Открылась со слов подруги Гали, у которой она временами жила и которой поверяла все свои тайны. После возврата к нормальному сообществу Роза Батырова опять оказалась у нее. Просто она не могла назвать представителям правопорядка ни одного адреса, где бы ее могли признать, кроме адреса своей подруги. Подруга Галя принеслась в милицию и забрала ее. Короче, вот что выяснилось. Роза ходила ко всяким влиятельным людям и просила финансовой поддержки новому изданию восточной направленности, которое открывает «Московский Богомолец» как дочернее предприятие.  А Розу знала, наверное,  половина татарской Москвы. Она не была пишущим человеком, но раз в год – на мусульманский праздник Новруз-Байрам – она обзванивала значительных людей своей диаспоры и по их высказываниям делала даже не заметку, а чуть ли не поэтическое  эссе о значении этого восточного праздника. Даже Лебедев, смотревший вначале на это как на каприз своей сотрудницы, привык настолько, что к Новрузу уже спрашивал Петрованову, на какой объем нынче замахнется Батырова. Поэтому деловые люди, доверяя репутации «МБ» и лично Розе, которую знали как давнюю сотрудницу «Богомольца», давали кто тридцать, кто пятьдесят тысяч долларов, заключая с ней официальный договор. Как она сумела проводить эти операции, тайна до сих пор покрытая мраком. Однако таким образом она сумела собрать несколько сот тысяч долларов. Кроме того, она одолжила под огромный процент тридцать тысяч долларов у своих родственников, которые продали одну из своих квартир (тогда еще были такие цены на московскую жилплощадь), чтобы наварить деньжат на такой простой спекуляции. Именно они-то и избили Розу, когда она сказала, что денег вернуть не может, и она пришла в редакцию лишь через неделю в очках. Она занимала каждый раз новые суммы, отдавая прошлые, как и обещала, с процентами. И долги росли, как снежный ком. После избиения она сдала квартиру каким-то кавказцам, чтобы как-то рассчитаться с долгами и скрыться от родственников, и ночевала по подругам. Но квартиру вскоре отобрал банк, так как она ее, как выяснилось, заложила под огромный кредит, взятый под будущую газету. Кредит вернуть она не смогла. Так Роза оказалась и без жилья, и без денег. Взбудораженная редакция «Богомольца» стала подсчитывать, сколько же у них назанимала Батырова. Кто-то давал ей по десять-двадцать тысяч рублей, а кто-то и по нескольку тысяч долларов. Та же Наташка Гусева накололась на две тысячи баксов, что они с Оглоедовым тогда оживленно, каждый по своему поводу, обсуждали. В общем набегала кругленькая сумма в каждой валюте. Узнавший об аферах Батыровой с использованием авторитета «Московского Богомольца» Лебедев был взбешен. И тут же уволил ее. Но самое главное, что найденная Роза оказалась слегка не в себе, что в общем-то с учетом сложившейся ситуации было понятно. Непонятно было только, что теперь с ней делать. В редакции она не появлялась, напросившись пожить к своей старой подруге, но и та, видя ее состояние, опасалась не только за нее, но и за себя. Мало ли что взбредет в голову человеку с поврежденной психикой? Подруга Галя когда-то тоже работала в «Богомольце», и они совместно с Петровановой решали, как быть с Розой дальше. Подключив связи «МБ», они сумели пристроить Розу на пару месяцев в какой-то психоневрологический диспансер или санаторий, и ситуация на какое-то время устаканилась. Но Роза, считая себя совершенно нормальной, что свойственно любому поврежденному в уме человеку, жить там не желала. И каждую неделю умудрялась сбегать из этого райского места. Но так как сбегала она все к той же старой подруге, то вернуть ее по принадлежности было не так уж трудно. Следовало только вызвать санитаров из этого медучреждения. Но Роза почему-то этого не принимала в расчет. И долго так, естественно, продолжаться не могло. Врачи, приютившие Розу по договоренности с «Богомольцем», предупредили Петрованову, что они отказываются нести ответственность за безумную клиентку. И в очередной Розин побег просто не забрали ее обратно. Подруга Галя смирилась с неизбежным и жила в страхе и недоумении, что же теперь делать. Она приходила к Петровановой и просила пристроить Батырову хоть на какую-нибудь завалящую должность, но Лебедев о Розе и слышать не хотел. Так шло время, которое всех лечит, и – о чудо! – оно же вылечило и Розу. Во всяком случае со слов подруги Гали. Она рассказывала Оглоедову, пересекаясь с ним на каких-нибудь окололитературных тусовках, что Розу взяли в какую-то многотиражку. И она показала себя очень добросовестным и квалифицированным сотрудником. Ее рекомендовали в другое издание, где она опять оказалась в секретариате и даже доросла до должности ответственного секретаря. Она пришла в себя, стала получать хорошую зарплату и сумела выкупить комнатенку в каком-то неблизком от Москвы подмосковном городке. Не фонтан, конечно, но хотя бы прописка и все сопутствующие этому жизненные блага, например, медицинская помощь по полису и прочее, уже присутствовали. Короче, жизнь Розы Батыровой вновь налаживалась. Но Оглоедов об этом не рассказывал Лене Мизиновой, с которой он жил в это время у Павы. Он рассказывал только о ситуации, которая довела Розу до жизни такой. А Лена, мечтающая о собственном жилье для них с Оглоедовым, хоть и нашла работу в Москве после того, как Серега вывез ее из владимирской глубинки, все-таки искала способы внезапно обогатиться. И когда одна из ее подруг по работе рассказала о каком-то содружестве, в которое уже вступили все думающие люди из их окружения, Лена загорелась этой идеей. И в один из дней втайне от Оглоедова поехала в недалекий подмосковный дом отдыха на встречу единомышленников. Зимний день был солнечен, а потому хорош, дом отдыха, состоящий из кажущихся сказочными бревенчатых срубов на фоне падающего снежка, навевал Лене мысли о близком богатстве, когда они с Оглоедовым не только смогут купить себе приличное жилье, но и проводить свободное время в таких волшебных местах. И действительно - дело было простое, верное и быстрое. Им об этом рассказал энергичный молодой человек, собравший приехавших фанатов государственных фантиков в гостиной, расположенной в срубе, стоящем почти у самого леса. На столах, за которыми расселись десятка два любителей денег, стояли прозрачные емкости с ароматно дымившимся чаем и блюдца с горками блинов. Но выделение слюны провоцировали не столько блины, сколько розетки с красной икрой, поданные вместе с кубиками сливочного масла к блинам. Во всем здесь чувствовался размах. И хотелось поскорее приобщиться к такой жизни. И это было очень несложно, по уверениям энергичного молодого человека. Дело было в том, что в этом коллективе единомышленников делались деньги. Из воздуха. Правда, сначала надо было внести небольшую сумму из десяти тысяч зеленых американских рублей в общую кассу. И деньги начинали работать. А чтобы они работали динамичней, надо было привести в финансовое сообщество еще двух-трех, а лучше пять-шесть замечательных людей из числа друзей, знакомых или родственников. Проще пареной репы. А потом только получай ежемесячные проценты в несколько тысяч гринов, а хочешь – забирай всю сумму, которая к тому времени вырастет в десятки раз и не просто окупит понесенные затраты, но и даст возможность жить, вообще не оглядываясь ни на какие финансовые траты. После блинов с красной икрой под горячий сладкий чай будущие безвозмездные доноры экономики теряли всякий разум и думали только о том, как быстрее собрать вышеозначенную сумму. Те, кто сумел собрать ее до этого, в такие содружества попадались крайне редко. И потому, когда вернувшаяся Лена вывалила эту историю быстрого обогащения Оглоедову, он схватился за голову. Это финансовая пирамида, объяснял он Мизиновой, но Лена и слушать ничего не хотела. От продажи родительского дома во владимирской области у нее лежало в заначке на покупку жилья три тысячи долларов. У Сереги, копившего на приличную машину, было припрятано тоже две тыщи баксов. Уже пять, считала Лена. И не понимала, почему Оглоедов противится близкому благополучию. Вон подруга же рассказала, что уже получает ежемесячные дивиденды. И все глупые доводы Оглоедова отскакивали от умной женской головы, как от стенки горох. Серега приносил ей пачками номера «Богомольца», рассказывающие о «беспроигрышных» финансовых пирамидах, но, видя, что это бесполезно, пустил в ход тяжелую артиллерию и рассказал о нелепой и почти трагической судьбе Розы Батыровой. И это, наконец, подействовало. С женщинами, охваченными страстью, хотя, впрочем, нередко и с мужчинами, объясниться практически невозможно. Лена же вообще была особь статьей. Но это, безусловно, отдельная история.

 

В начало

 

Украсть и не попасться

 

Как-то художник Витя Малышенков пригласил Серегу в один из его приездов к бабушке во Владимирскую область к московской художнице Рите Поярковой, которая купила дом «в деревне», чтобы работать летом «на пленэре». Рита была скульптором-монументалисткой, но за неимением заказов выделывала керамическую посуду и разных зверьков и писала картины. «Деревня» ее, вернее – оглоедовская, деревней не была, а была маленьким городком, стоящим на одном из притоков Клязьмы. Домик ее и был поставлен на крутом берегу этой речки. Позади дома до самого обрыва к реке расстилался утопающий в некошеной траве участок. Здесь-то – «на пленэре» - и творила скульптор-монументалист. В маленьком городке художников было раз - два и обчелся, и все они знали друг друга. Рита была неравнодушна к Вите и ухаживала за ним, когда он уходил в очередной запой. К сожалению, не творческий. А он, придя в себя, опять мотался к Рите, пил с ней чай и вел разные профессиональные разговоры. Сколько Оглоедов был знаком с Витей, того всегда волновали только художественные темы. И когда Серега по старой привычке заявился к Вите в Новую деревню, где у того была мастерская и дом, Малышенков уговорил его поехать к Рите. Когда они подошли к калитке, со двора к ним бросилась большая черная собака, заливаясь лаем. «Ронька, Ро-о-нька!» - позвал Витя, и лабрадор отчаянно завращал своим подобием хвоста. «Не бойся, - объяснил художник, - она совсем домашняя». Широкоплечая, но при этом миниатюрная монументалистка со стрижкой под мальчика встретила их у крыльца, радушно улыбаясь. В стареньком доме с косыми полами было довольно чисто для художников. В передней – самой светлой – комнате на огромном треножнике стояла законченная картина – на зеленом лугу лежала обнаженная женщина с невероятно тонкой талией. Однако груди ее были налиты той зрелостью, которая отличает женщин уже рожавших и познавших прелести чувственной страсти. Везде стояли еще картины, поменьше, прислоненные к стенам и предметам старенькой мебели. Они втроем уселись за маленький круглый столик и открыли купленную Серегой бутылку красного сухого вина. Витя предупредил, что Рита пьет только сухое. Она заварила чай, и они сидели, легко болтая о всяких разностях. Несколько раз к Рите заходили соседи или подруги, похоже, ее здесь хорошо знали и дружелюбно к ней относились. И вдруг зашла та самая женщина, что была изображена на холсте. Серега ее сразу узнал. Не сказать, что она была красива, но вся пронизана такой женственностью, которая сразу приковывает к себе внимание. Маленького роста, с утиным носиком и светлыми, коротко стриженными волосами, она, казалось Сереге, добавила света в эту и так светлую комнату. «Здрасте», - кивнула она Оглоедову, как старому знакомому, и тот, молча удивившись, больше не знал, как себя с ней вести, а потому промолчал все то недолгое время, которое она провела в их компании. Приехали к Рите они с Витей на оглоедовской старенькой «шестерке», которую отдал Сереге Коля, его дядя. Уже сыпавшаяся машина была почти никуда не ездившему дяде-пенсионеру в обузу. Вечером они с Витей укатили на его «шестерке», а уже утром следующего дня Оглоедов снова оказался у Поярковой, где был встречен на правах хорошего знакомого. Он опять привез бутылку сухого, и они с Ритой сидели за тем же столиком, рассуждая ни о чем, а он все пытался навести разговор на интересующий его объект с картины Риты.

- Что, понравилась Лена? – легко раскусила Оглоедова, смеясь, Рита. – Да ей сейчас не до тебя, у нее тут такие дела закручиваются: похоже, она собралась уходить от мужа к любовнику. Муж Сашка у нее рохля, любит ее без памяти, а она им крутит, как захочет. Гуляет от него в открытую, а он только запивает свое горе водкой. А любовник ее – Дима Двоеглазов – мужик крутой. С ним не загуляешь. Не знаю, как она с ним собирается жить.

Оглоедов сразу потерял интерес к разговору и уже было собрался уходить, когда в дом вошла Лена.

- Ой, мы же собираемся уезжать в Москву с Леной, - проговорила Пояркова. – Ты нас до электрички не подбросишь?

- Конечно, - ответил Оглоедов, и они пошли грузиться в машину. Электропоезд подошел из-за ремонта платформы к другому пути, где надо было взбираться в вагоны прямо с насыпи. Он помог залезть Рите, закинул их сумки, а потом повернулся к Лене. Она подошла к ступеням, и он взялся сзади за ее талию, чтобы приподнять ее. И вдруг его пальцы сошлись под легкой летней размахайкой Лены. Такой талии ему еще не приходилось ощущать! Он приподнял ее легкое тело, она взобралась в вагон, а он все еще стоял в легком обалдении, махая им рукой. На следующие выходные он опять был в «своей» деревне и опять оказался у Риты. Только он вошел к ней, как вдруг к Рите заявилась целая компания - женщины с детьми и собаками. Среди них была и Лена. Комната наполнилась смехом, шумом и гамом, на дворе стояла отменная солнечная погода, и Оглоедов вдруг, неожиданно для самого себя, предложил поехать купаться на Клязьму.

- Да мы ж не поместимся все в машину, - смеялась Рита.

- Да и купальников у нас нет, - поддержала ее другая подруга. И только Лена молчала. Он принялся расписывать прелести летнего утра на Клязьме и все-таки уговорил женщин. За два рейса он перевез всю шумную компанию на берег любимой реки его детства. Они расселись, разложили на травке съестные припасы, дети пошли смотреть на реку, собаки унеслись в ближайшие кустарники, и Сереге казалось, что все в этой жизни только начинается, как и это солнечное утро зачинало прекрасный день. Но тут Лена вдруг сказала, что ей нужно в город. Все стали ее уговаривать не уезжать, но она молча собиралась. Тогда Оглоедов предложил ее отвезти на машине, а пока посидеть с ними еще. Она согласилась, но вскоре снова стала собираться. И он повез ее в город.

- Что за срочность такая? - еще в веселом возбуждении, спросил Оглоедов Лену.

- Я должна встретиться с человеком, и эта встреча может изменить всю мою жизнь, - просто ответила она. Серега все еще пытался поддержать свое легкое игривое настроение.

- Первый раз везу женщину, которая мне нравится, на свидание с другим мужчиной, - сказал он и, чувствуя, что сейчас снова станет тяжел и угрюм, замолчал. На подъезде к городку Лена попросила остановиться. И ушла, не сказав даже спасибо. Оглоедов посидел в машине и вернулся к речной компании. День был хорош, и они просто наслаждались покоем и безмятежностью, хотя у Сереги уже игривого настроя не было. И тут подкатили «Жигули» последней модели, из машины вышли Лена и невысокий коренастый парень лет тридцати пяти. Дима, как понял Оглоедов. В руках Дима нес огромный арбуз. Вся компания вновь оживилась, и все снова расселись в кружок, рассыпая непринужденные слова. Серега не разговаривал, а только слушал, пытаясь понять, чем же этот Дима так привлек Лену. И скоро по разговору он понял, что Дима человек недалекий, но хваткий, ценящий материальные блага и искренне не понимающий, что это за понятие такое - духовные ценности. Оглоедову стало скучно, и он с трудом дождался поры, когда все засобирались домой. Если Лена выбрала такого человека, то ему просто ниже своего достоинства знаться с ней дальше. На двух машинах они сразу увезли всю компанию, и Оглоедов тут же, попрощавшись с бабушкой, укатил в Москву. И благополучно забыл о существовании Лены. Он по-прежнему жил в квартире Павы, перебиваясь изредка случайными знакомствами с сексуальным окончанием, не затрагивающим душу. Так прошло года полтора – два. В редакции «Богомольца» у него все шло нормально. Кроме того, его приняли в Союз писателей, и он принялся устраивать свои творческие встречи в разных литературных точках столицы. Самой значимой для него в тот момент казалась встреча с читателями в Доме дружбы народов – в вычурном здании напротив метро «Арбатская». Он позвонил Рите, с которой поддерживал знакомство с того лета, и пригласил ее на свой творческий вечер.

- Можно я с Леной Мизиновой приду? – обрадовалась Рита. – Она теперь работает в Москве и часто ночует у меня.

- С какой Леной? – переспросил Оглоедов.

- С Мизиновой, - повторила Рита. – Ну, ты что, не помнишь Лену два года назад?

- А, вспомнил, приходи, конечно, - Сереге стало любопытно, что же произошло за это время в жизни Лены. Они пришли к самому началу. Лена была в каком-то треугольном зеленом пальто и смешной зимней шапке пирожком. После вечера, который вел Андрей Алмазов, возле Оглоедова собрались несколько его друзей, среди которых были и Рита с Леной. Художник Валерий Брюс, с которым Серега познакомился тоже благодаря Вите Малышенкову, стал всех зазывать в гости в свою мастерскую.

- Поедем? – предложил Оглоедов двум подругам. Рита сказала, что у нее срочная работа и ей надо домой, а Лена неожиданно согласилась. Большой компанией они добрались до мастерской Валеры, прихватив по дороге спиртного, и еще пару часов просидели за общими разговорами, пока не наступила полночь, и народ не засобирался по домам, чтобы успеть до закрытия метрополитена. Всей компанией вывалили на улицу и двинулись к метро. Серега чуть приотстал, придержав за локоть Лену.

- Теперь мне надо сделать невозможное, - сказал он ей, - уговорить Вас поехать со мной.

- Почему невозможное? – спокойно спросила Лена, и он понял, что теперь ему можно не дергаться. Они приехали к Паве во втором часу ночи, тезка спал, а они еще посидели на кухне за чаем, и Серега предложил ложиться спать, показав свою тахту Лене.

- Выйди, я разденусь, - сказала она, и он прикрыл дверь в свою комнату. Заглянув через пару минут, он обнаружил, что свет уже выключен. Он быстро прошел к тахте, скинул с себя всю одежду и нырнул под одеяло. Она лежала спиной к нему в бюстике и трусиках. Он развернул ее и сразу прижал к себе, ища губами ее губы. Она легко подалась к нему, и через мгновение он уже обласкал руками все ее тело. Его охватило нетерпение, и когда он кончил, состояние опустошенности в паху ощущалось как счастье во всем теле. Они по очереди сходили в ванную, и потом долго лежали, прижавшись друг к другу и тихонько разговаривая.

- У меня такое ощущение, что я знаю тебя всю жизнь, - прошептал он.

- А ты разве меня не помнишь? – удивилась она. – А мама мне говорила, что ты смотрел такими глазами, что она думала, что ты просто уже не уйдешь из нашего дома.

И Оглоедов вспомнил. В первый же студенческий год, отвалив хорошие бабки, он купил в Средней Азии, куда поехал в областную газету на практику, несколько овечьих шкур. Тогда в моде были дубленки, а купить фирменную вещь ему было не по карману. И он придумал купить дешевые там шкуры, выделать их и сшить из них дубленку. Бабушка, знавшая всех и вся не только в своем поселке, но и в районе, повела его выделывать шкуры к знакомому скорняку. Дверь им открыла девочка лет четырнадцати, державшая на руках спеленутого ребенка. Она так трогательно выглядела, баюкая своего младшего братика или сестренку, что Серега просто глаз от нее не мог отвести. И все время, пока бабушка говорила со скорняком и его женой, которые оказались родителями этой девочки Лены, он думал, что такой бы, трогательной, нежной, с распахнутыми глазами, ему хотелось видеть свою жену. Правда, надо было ждать, пока она вырастет. А у него в душе уже любовь к Наташе. И все ж глаза Лены не отпускали его. Он с трудом вышел из их дома вместе с бабушкой, и все придумывал повод вернуться, но ничего в голову не приходило. А скоро студенческие будни захватили его, и он стал вспоминать девочку Лену все реже и реже, а после универа, закрутившись в делах, забыл и вовсе. И вот теперь он вспомнил ее. А она, значит, его и не забывала. Благодарная радость охватила его, и он долго лежал, обняв ее заснувшую. Так Оглоедов и Мизинова стали встречаться. Они, как говорила одна из его прежних подруг, были заточены друг под друга. В постели с ней  Серега забывал обо всем. Она по-прежнему жила со своим Двоеглазовым, но  работала в Москве. Тот тоже устроился в столице охранником, чтобы не спускать с нее глаз. Но это любовникам в упоении страстью, их охватившей, не мешало. Лена говорила Двоеглазову, что ночует у Риты, а сама ехала на квартиру к Паве. Дима с работы, конечно, перезванивал Поярковой, но та умело переводила разговор, сказав, что Лена сейчас в ванне или отошла в магазин, и звонила Оглоедову. После этого Лена звонила на работу Двоеглазову и успокаивала его. Но тот при всей его недалекости вскоре почувствовал что-то неладное. Он стал проверять у Лены единый билет в метро, в котором отпечатывалось время прохождения через турникеты, и сверять его со временем окончания работы своей подруги, звоня каждый час Рите. Мобильники тогда еще были в диковинку и имелись только у очень обеспеченных людей или бандитов. Выкручиваться с каждым разом становилось все труднее. Они встречались уже несколько месяцев, и ситуация заходила в тупик. Надо было что-то решать. Но тут Оглоедову предложили в «Богомольце» почти бесплатную путевку в Кисловодск, и он решил взять паузу, чтобы все обдумать. И обдумал. Вернувшись через три недели из санатория, он помчался в свою «деревню».

- Я хочу забрать ее, - сказал он Рите.

- Да ты что, - осторожно стала отговаривать его Пояркова, - Лена не такая простая девушка, как тебе кажется. Она не может жить с одним мужчиной. У нее всегда кто-то появляется, когда ей наскучит жить с постоянным партнером. Ты видел у нее на шее золотую цепочку? Знаешь, как она появилась? Она отдала свою дочку Алису в музыкальный кружок. А потом стала захаживать к руководителю этого кружка, как бы для того, чтобы поговорить об успехах дочки. Ну, и договорилась до золотой цепочки. Она очень неравнодушна к украшениям. Двоеглазов бесится, но поймать ее не может, она очень предусмотрительна и умеет заговаривать с невинным видом зубы мужикам. Двоеглазов уже несколько раз лупил ее. Она бы давно ушла от него, если бы было куда.

- Но у нее же родители на твоей улице живут, насколько я знаю, - удивился Оглоедов.

- Мать-то ее давно уже умерла, а отец ее принимать не хочет, зная ее характер, говорит, с кем решила жить – с тем и живи. Да и Двоеглазов тут ей жизни не даст. Его квартира ведь на соседней улице. А от него так просто не уйдешь. Да и в этом городке репутация ее, что называется, неоднозначна.

- Но у нее же есть младший брат или сестра?

- Не младший, а старший. Он ее лет на пятнадцать старше, у него своя семья, и он тоже не в восторге от ее проделок. Он ее не примет. Лена поздний ребенок, и отец ее баловал в детстве, как только мог. Вот она такая и выросла.

- Но я же помню, когда первый раз ее увидел, у нее на руках был ребенок…

- Так это и был ее ребенок – дочка Алиса.

- Но ей же тогда лет четырнадцать было?

- Не четырнадцать, а семнадцать. Просто она так выглядела. Она родила дочку от одного парня, который гостил здесь у бабушки, а сам жил в Средней Азии. У него там отец был, кажется, большой шишкой, секретарем обкома, что ли. Когда она залетела, этот парень забрал ее в Среднюю Азию, она там родила, но, видно, недолго занималась дочкой, а скоро занялась соседскими мужиками. Короче, они ее отослали к ее родителям вместе с ребенком. А тут в нее втюрился Сашка. Она его не любила, но пошла, так как ей ни с кем больше в нашем городке не светило. Но она скоро и от него пошла в загул. И сейчас ходит с синяком. Двоеглазов ее в очередной раз приревновал.

У Оглоедова сжалось сердце, когда он представил, как его маленькую Лену бьет этот коренастый Двоеглазов.

- Рита, я прошу тебя, сходи за ней, скажи, что я ее жду, - стал упрашивать Пояркову Оглоедов. Рита, вздохнув, молча ушла и скоро вернулась. Серега сидел в нетерпении. Лена прибежала через полчаса, сказав с порога, что у нее только минута. Она была в огромных солнцезащитных очках, закрывавших пол-лица. Серега усадил ее на старенький диванчик и, сев на корточки напротив, снял с нее очки. Вокруг одного ее глаза разлилась желтизна. Синяк уже спадал.

- Так больше продолжаться не может, - сказал Оглоедов, думая, что синяк она заработала из-за него. – Замуж я тебя пока не зову, но забрать отсюда должен. Поехали со мной.

По лицу Лены пробежала какая-то тень, но она промолчала. Много времени спустя он понял, что она-то надеялась как раз на предложение выйти за него, но тогда он принял ее молчание за знак согласия и продолжал:

- Давай прямо сейчас пойдем к твоему Двоеглазову и все объясним.

- Да ты что, - накинулись на него сразу обе женщины, - он же сумасшедший! У него под кроватью ружье лежит. Он убьет тебя, а потом Лену.

Он долго сопротивлялся женщинам, не веря в трагический исход, когда Лена по сути уже согласилась с ним жить. Но они стояли на своем, и Оглоедов в конце концов сдался. Было решено хорошо подготовиться к побегу Лены. Это заняло у них больше месяца. Мизинова потихоньку упаковывала свои вещи, не привлекая внимания Двоеглазова, а Оглоедов решил предпринять свои меры предосторожности. Он встретился со своим двоюродным братом Володей Плотниковым, который, закончив юрфак МГУ, а затем аспирантуру, преподавал теперь в Академии МВД. Они часто парились, собираясь в «деревне», откуда оба были родом, в оглоедовской бане. Володя был любимым крестником Серегиной бабушки, которого она всегда была рада видеть. Зная, что у Володи есть пистолет Макарова, Серега рассказал все без утайки Плотникову и попросил на день икс у того оружие.

- Да ты что, Сережка, - ответил Володя, который был почти на десять лет старше Оглоедова, - это же подсудное дело. Пистолет я тебе не дам. Да ничего страшного не случится. Если хочешь, я пойду с тобой к этому Двоеглазову.

Серега подумал и решил:

- Нет, я все сделаю сам. И без пистолета.

Они перезванивались с Леной, так как в квартире у Двоеглазова был телефон, и все обговаривали. В назначенный день, когда Двоеглазов работал на какой-то стройке, Оглоедов подъехал к пятиэтажке, в которой Лена жила с теперь уже бывшим любовником. Она попросила помочь своего племянника, сына старшего брата, и они вдвоем с Оглоедовым быстро перетаскали в его «шестерку» стиральную машину «Бош», с которой Лена ни в какую не хотела расставаться, хотя Серега все время уговаривал ее ничего не брать, а купить все новое на новом месте, какие-то ковры и тюки с бельем и одеждой, забив машину так, что не осталось заднего обзора. Оглоедова все время била легкая дрожь, но не столько от страха, хотя и он, конечно, присутствовал, сколько от непонятного ему самому возбуждения. Наконец они тронулись. Ехать предстояло по шоссе мимо стройки, на которой вкалывал Двоеглазов. На подъезде к этому месту Лена сползла с кресла и замерла. Проскочили. Они промолчали почти до самой Москвы. Затащив с Павой барахло, заполнившее полкомнаты, они сели втроем отмечать освобождение и новую жизнь. Первые дни Оглоедов был в эйфории от удачно сложившихся обстоятельств, хотя отдаленная тревога не покидала его. И как оказалось не зря. Спустя несколько дней, в квартире Павы раздался звонок. Звонил Двоеглазов. Оказывается, он взял на телефонном узле распечатку звонков своего телефона и теперь звонил наудачу по всем номерам.

- А Алену можно, - вкрадчиво спросил он.

- Здесь таких нет, - твердо ответил Серега, хотя сердце его екнуло.

Двоеглазов вдруг перешел на плаксивый тон:

- Отдай мне мою Аленку, она у тебя, я знаю.

Оглоедов бросил трубку. Надо было придумывать запасной вариант. По номеру Двоеглазов мог узнать адрес и заявиться к Паве. Куда деть Лену? Никто кроме Брюса на ум не приходил. Правда, Валера Брюс был слишком оригинальный человек. Но это уже отдельная история.

 

В начало

 

Мистический художник

 

С Валерой Брюсом Серега познакомился на одной тусовке в Переделкине. Серегин владимирский друг художник Витя Малышенков устраивал тогда свою выставку в доме-музее Корнея Чуковского. Правда, сама демонстрация полотен происходила не в доме дедушки Корнея, а в маленьком флигельке, расположенном совсем рядом. С Валерой они сошлись у одной картины, на которой вроде бы ничего интересного не было, так, несколько деревьев у маленького озерца, почти лужи. Но что-то, что не объяснить словами, притягивало к этому небольшому холсту. Они долго молча стояли рядом, потом одновременно посмотрели друг на друга, и Валера вдруг протянул Оглоедову руку. «Меня зовут Валерий Брюс, - сказал он. – Я художник». Глядя на Валеру, многие этого не подумали бы. Скорее решили бы, что это бомж из интеллигентов. В определенном смысле так оно и было. Брюс был человек планеты, то есть житель ее без определенного места жительства. Хотя родился он в Москве в немецкой интеллигентной семье. Его отец был художником, а мать писательницей. Петер Брюс, или на русский лад Петр, был художником от Бога. Валерий, сын его – Петра, а не Бога, был художником от головы. В голове его роились мистические видения. И это с одной стороны странно, а с другой - закономерно. Потому что по образованию он был геофизиком. И вроде бы учение о физических процессах, связанных с нашей планетой, не предполагает мистики. Но если всерьез задуматься о том, что происходит с Землей, то закономерно придешь к мысли о высших силах. Если недодумаешь или станет страшно, то остановишься на мысли о Боге, если передумаешь или страх совсем потеряешь, то придешь к мистике. Валерий страх потерял достаточно рано. Собственно, и думать самостоятельно он начал тоже рано, что не редкость в интеллигентных, да еще образованных семьях. Совсем маленьким он, конечно, хотел, как папа, быть художником. Но уже в подростковом переходном периоде, насмотревшись мыканий непризнанного отца-художника, он решил искать другой судьбы. Это не было предательством по отношению к отцу, Валера помогал ему чем мог: натягивал холсты на подрамники, покупал и растирал краски, готовил кисточки, не говоря уж о переносках и перевозках картин и этюдника на редкие выставки в каком-нибудь научно-исследовательском институте или, что нравилось и ему, и отцу даже больше, на природу. На пленэр, как сказала бы Рита Пояркова, скульптор-монументалист. Оглоедов как-то попытался Валеру и Риту свести, но из этого ничего не получилось. То ли сказался их различный подход к целям искусства, то ли к методу их воплощения, а то ли просто потому, что воспитанная на классических принципах Рита жила прямо на Арбате, пусть и в коммуналке, а Валера был безродный космополит, снимающий для проживания за смешную плату маленькую мастерскую МОСХа у кого-то из собратьев-художников. Как бы там ни было, они остались в пределах вежливой терпимости по отношению друг к другу. Снятая Валерой мастерская располагалась на чердачном уровне старой панельной многоэтажки, находящейся недалеко от МКАДа. По сути это тоже была коммуналка. Из общего коридора три двери вели в отдельные комнаты, ставшие по воле московского общества свободных художников мастерскими. Четвертая дверь вела в замызганный туалет с вечно журчащим унитазом, а пятый дверной проем без признаков двери вел на кухню. Но так как у Валеры никто в сопредельных мастерских не появлялся месяцами, то он почел это пространство своим и произвел там некоторые перестроения. Так, где стол был яств, там… теперь стояла ванна. Причем взбираться в нее надо было с табурета или со специальной приступочки. Почему-то конструктивно получалось присобачить ванну только на метровой высоте. Зато кран, предназначенный для кухонной посудной раковины, теперь исправно лил воду на мельницу гигиены свободных художников. Свободным художником Валерий Брюс стал в эмиграции. А вернувшись в разваливающийся Союз, снял вот это помещение, служившее ему и мастерской, и спальней, и кухней, и залом для приема гостей. Именно здесь он и принимал в памятный для Оглоедова вечер после встречи с читателями в Доме дружбы народов в числе прочих Серегу с Леной Мизиновой. Потому они считали его в какой-то мере своим крестным отцом. Во всяком случае Лена, которой интеллигентно рубящий правду-матку в любые глаза художник Брюс годился действительно в отцы. И она всегда была рада его видеть. Это-то и напрягало Оглоедова. И не только это. Жить втроем с Павой тоже оказалось непросто. Конечно, у Сереги с Леной была «своя» отдельная, а не проходная комната, но сознание, что они тут временно, как ни крути, что они не хозяева и лучше без спроса ничего не трогать, скоро стало мешать Оглоедову наслаждаться, можно сказать, медовой порой их с Леной жизни. Красавчик мог, постучав поздним вечером, открыть незапирающуюся дверь и, сказав в сторону натягивающей до подбородка одеяло голой парочки: «Я без очков, я ничего не вижу», - пройти к шифоньеру, стоящему у них в изножии, и доставать какое-нибудь постельное белье. Но тезка Оглоедова ни в чем не урезал их прав и не ставил никаких условий проживания. Правда, однажды он сказал в отсутствии Лены Сереге, чтобы он как-то намекнул ей, чтобы она не брала брить подмышки его, Павы, бритву. Оглоедов вечером в постели спросил Мизинову как бы невзначай и в шутку, чем это она бреет свои подмышки. Лена, насупившись, ответила вопросом: «С чего это ты заинтересовался моими подмышками?» Растерявшийся от предчувствия ссоры Оглоедов честно признался о просьбе Павы поговорить с ней и серьезно спросил: «Ты брала его бритву?» «Нужна мне его бритва!» - фыркнула Лена и отвернулась от Сереги на другой бок. Так они и спали спина к спине, вернее, не спали, а делали вид, пока действительно не уснули. А утром Оглоедов совершил глупость. Он вновь спросил у проснувшейся Лены, не брала ли она брить подмышки лезвие Красавчика. Почему-то ответ на этот вопрос стал для него принципиально важен. И Лена с вдруг ставшими беспомощными глазами тихо ответила: «Нет, не брала. Ты веришь ему, а мне не веришь?» Оглоедов промолчал. В нем все-таки шевелилось подозрение, что бритву она брала, а соврать себе, чтобы успокоить ее, он не смог. Лена тихо собралась и ушла на работу, которую она вскоре после их побега нашла в Москве. И вечером не вернулась. Оглоедов бросился звонить Рите, но та ответила, что Мизиновой у нее нет. Тогда он вспомнил о двоюродной сестре Лены, у которой они однажды были в гостях, и стал набирать ее номер. Сестру тоже звали Леной, и была она непробиваемо спокойна во всех ситуациях, хныкал ли ее маленький сынишка или муж не ночевал дома. «Да, она у нас, - ответила Лена номер два и крикнула, - Ленка, возьми трубку, твой звонит». И через секунду Оглоедов услышал тихое: «Да». У него сжалось сердце, и он быстро сказал: «Я сейчас приеду за тобой». И после небольшой паузы Лена просто ответила: «Приезжай». В ту ночь, половина которой ушла на разъезды, они практически не спали, они не выясняли отношений, просто Серега набросился на Лену, как будто это была их последняя ночь любви и она отвечала ему такими же страстными поцелуями и объятьями, перемежавшимися счастливыми слезами. Вопрос о бритве больше не поднимался. Они снова зажили дружно и весело. Лена готовила на троих и стригла двух Сергеев по очереди. Была у нее склонность к парикмахерскому искусству. Однажды после пострижки Оглоедова она взялась за голову Павы. В летнюю жару на ней была только Серегина футболка, и, когда она тянулась к какому-нибудь вихру Красавчика, задиравшаяся майка открывала ее черные трусики. Оглоедов сидел рядом и с трудом подавлял в себе чувство попранной ревнивой собственности от увиденного. А уж когда она касалась, не замечая этого или делая вид, своей крутой грудью без бюстика плечо Павы, у него пробегали злые мурашки по спине. Оглоедов был ревнив, но скрывал это под шутками, которыми в таких ситуациях мог сыпать без перерыва, так что Лена, смеясь, толкала его и счастливо говорила: «Болтун яишный!» Но ревность в нем копилась, прорываясь изредка жесткими разговорами или упреками. Собственно, из-за ревности, не признаваясь в этом даже себе, Серега и не отвез Лену к Брюсу, когда Двоеглазов «достал» их по телефону Павы. Уговаривая себя, что Валерий как человек любвеобильный, несмотря на свой возраст, почти никогда не ночует в мастерской один, а он с Леной будет ему мешать, Оглоедов решился оставить все, как есть. То есть они остались у Павы, который к тому же удивленно сказал: «Ты что, боишься какого-то мудака? Нас же двое!» Красавчик и один мог справиться с кем угодно, и тогда Оглоедов сказал о том, что Двоеглазов может приехать с ружьем, и попросил их обоих быть особенно внимательными и дверь никому, не глядя в глазок, не открывать. Двоеглазов так и не появился, и все постепенно успокоилось в их жизни. Конечно, Серега сразу хотел снять квартиру для них с Леной, но он еще до увоза Лены влез в ремонт бабушкиного дома, бросить это дело было уже нельзя, и он все откладывал съемную квартиру на ближайшие месяцы, когда он закончит с ремонтом и у него вновь появятся свободные деньги. Были и еще соображения. У Лены оставался дом от умершего к тому времени отца во Владимирской области, и она надеялась его продать. А Сереге один из его старых товарищей был должен две тысячи долларов, которые он отложил в недолгий период перед дефолтом, когда он получал несколько месяцев почти по тысяче баксов, и этот товарищ все обещал в ближайшее время долг отдать. Если сложить эти деньги, да еще подзанять, то можно было по тем временам купить какое-никакое собственное жилье. Этими  надеждами они и жили. Серега с Леной изредка навещали Валеру в его мастерской или приходили к нему на выставки. Он в ту пору, вскоре после возвращения из эмиграции, развил бурную деятельность, выставляя, где только мог, свои и отцовские картины. Оглоедов даже написал в «Богомольце» несколько заметок о выставках Брюса. Холсты Петра Брюса его, как натуру творческую, завораживали. Этот человек умел писать в образах ощущения, эмоции, которые и двигают тебя к мысли. А Валерий, казалось, шел от обратного. То есть продуманная мысль рождала у него образ. И если в переплетении линий и мешанине красок тебе могло привидеться что-то непредусмотренное автором, то надо было беречь это ощущение от самого автора. Потому что если Брюса-младшего какой-нибудь дотошный зритель спрашивал, что хотел сказать этим холстом художник, то он прямо отвечал, что именно то, что он хотел, он и изобразил. И летящий на тебя, например, паровоз с головою какого-нибудь политического лидера мог как звать в светлое будущее, так и грозить задавить тебя этаким катком тоталитаризма. И если бы не подпись под картиной, ты бы ни о том, ни о другом исходе не догадался. Потому что Валерий писал голую мысль. А голая мысль, мысль без эмоции, не имеет нравственности. Потому ее и можно применять в каком угодно контексте. И тем не менее у Брюса-младшего находилось немало поклонников, которые приходили на смотрины в его мастерскую и даже изредка покупали его картины. Как правило, Валере везло: когда он оставался совсем без денег, вдруг находился московский покупатель на его или отцовскую картину, или какой-нибудь забугорный галерейщик по старой памяти просил, высылая аванс, прислать холст из его собрания. Если картина на тот момент была уже продана, то Валера с легким сердцем делал копию и отсылал за границу. Там у него остались и друзья по временам эмиграции. Подался за бугор он после смерти довольно рано ушедшего отца. Карьера геофизика на родине у него не задалась, а тут как раз открылись границы, но цензурные запреты на инакомыслие оставались еще в силе. И Валера, у которого с матерью, зажившей после смерти мужа своей личной жизнью, и до этого были непростые отношения, решил эмигрировать на историческую родину в Германию. Но геофизики и там оказались не очень-то нужны, и он перебивался переводами с немецкого на русский, которые ему сначала подкидывали по дружбе вновь обретенные приятели из русской диаспоры, а потом уже находили его работодатели сами. И если бы этим заняться всерьез, то, вкупе с ежемесячной матподдержкой вернувшихся соотечественников, которую выдавало европейское государство, можно было жить вполне прилично и даже тратиться на женщин, которые, как и на бывшей родине, оказались за бугром очень разными. У Валеры там случилось несколько романов, но ни один он не довел до брака, остро ощущая свою ущербность как в социальном, так и в научном плане. Жилья у него не было, и первое время он ночевал по договоренности с руководством в одном научно-исследовательском институте, куда его пристроили новые друзья в качестве уборщика. Там же он начал и свою переводческую деятельность. Тем более что в этом заведении как раз изучали геофизические процессы. И уже он потихоньку въезжал в новую научную среду, как вдруг его жизнь кардинально изменилась. Вернее, кардинально он изменил ее сам. Все началось с фотографии. К переводу надо было приложить фотосъемку графиков и прочих научных схем. Щелкнув «Полароидом», Валера увидел на выползающей из его щели фотобумаге расплывчатое, как видение, изображение какой-то нужной по переводу схемы. Этот расплывшийся, «поехавший», рисунок представлял геофизические процессы совсем в другом свете. Нет, Брюс не сделал научного открытия, но этот случай почему-то так его потряс, что он с того времени занялся фотографией уже сознательно. Купив хороший фотоаппарат, он снимал с очень близкого расстояния фактуру разных предметов или очень быстрых процессов, становившихся при принципиально неправильно поставленном расстоянии на объективе неверной размытой копией реальности. Они становились похожи на видения. Брюс так и говорил друзьям: «Я фотографирую видения!» Чтобы понять самому, чем он занимается, он попросил этих друзей организовать ему выставку своих фотографий. Ему было интересно, что может сказать человек со стороны, с ним совершенно не знакомый. Выставку устроили в том же научно-исследовательском институте, где он жил и работал, а друзья наприглашали на нее разного люду и организовали фуршет. Что самое смешное, разношерстной публике выставка понравилась, но все спрашивали Валерия, что же он изображает. Поняв, что ничем в его исканиях народ ему не поможет, Брюс отвечал немногословно: «Я фотографирую видения!» Чем и потряс одного продюсера от искусства, тут же предложившего Брюсу тур по стране с его видениями. И этот тур состоялся! Продюсер умело организовал пиар-скандал, запустив утку о том, что ученый, выдворенный из России за умение общаться с душами умерших посредством фотографии, не может найти понимания и в свободной демократической европейской стране. Народ повалил валом, а деньги потекли рекой. Валера нашел себе хорошее жилье и купил автомобиль, чтобы перевозить свои фотосокровища из города в город, благо места они много не занимали, а расстояния в Германии легко покрывались за несколько часов неторопливой езды. Но как ни был Брюс нетороплив, однажды он все-таки попал в не очень большую аварию, в которой не был виноват, но которая опять же изменила его самосознание. Во-первых, он перестал ездить на автомобиле, а во-вторых, пришел к мысли, что видения надо не фотографировать, а рисовать, вернее, писать как картины. И он занялся живописью. Вот тогда-то и пригодились ему навыки, приобретенные в отроческие годы помощи отцу. Он сам натягивал холсты, сам размешивал краски, потому что видения требовали необычного цветового подхода, и сам рисовал. К тому моменту ему было уже сорок семь лет. Вы представляете: если Ван Гогу, который начал писать в двадцать шесть, говорили, что стать художником он уже опоздал, то понять Брюса его друзья просто отказывались. Тем более что успехом его картины-видения почему-то не пользовались. Обиженный продюсер не захотел больше иметь дела с провалившим его предприятие человеком. А Валерий устраивать популярность не умел. Он весь ушел в творчество. Скоро пришлось уйти и из хорошей квартиры. Брюс одолжил у одного друга велосипед и на нем перевозил свои картины для показа из галереи в галерею, но ни один салон не заинтересовался его видениями. Тогда он приспособился показывать свои картины публике, вешая их на грудь и спину и прохаживаясь по улицам города, как рекламный человек-бутерброд. Деньги таяли, друзья от него отвернулись, так как не понимали, как можно было бросить такой удачный бизнес в здравом уме и твердой памяти. А Брюс уже не мог остановиться и не писать картины. Но и жить в Германии у него уже не было ни моральных сил, ни материальных возможностей. И он решился. В Штатах жил друг его отца, мощный старик, эмигрировавший из Союза еще в те времена, когда выехать из него было большой удачей, тем более отсидев, как этот старик, а тогда молодой бунтарь-художник, за инакомыслие. Валерий поддерживал с ним связь, а тот давно звал его в Америку как страну неограниченных возможностей. Друг отца вовсю развернулся в этой процветающей стране, правда, не как художник, а как галерист. Продав пару из отцовских картин, большую часть которых он сумел вывезти с собой в эмиграцию, Валерий купил билет на самолет до Нью-Йорка. Свои и отцовские холсты он оставил на хранение у единственного оставшегося у него в Германии друга, одолжившего ему когда-то велосипед. Обустроившись в Америке, он надеялся перебросить их через океан. Старик встретил Валерия в Нью-Йорке, они расцеловались, и на своей машине друг отца повез Брюса-младшего в свой дом на берегу океана. Всю дорогу они проболтали, вспоминая оставшихся в Союзе друзей и родных и обсуждая начинающуюся уже там перестройку. Старик посетовал: если б не годы, он бы вернулся в места своей молодости и навел там шороху, теперь там можно дышать свободно. А так только по туристической визе придется мотаться. Вот только Валеру устроит и махнет, пожалуй. У Валерия даже мелькнула мысль: а не бросить ли все к чертовой матери, да уехать с ним в обновленный Союз. Он тогда не представлял, как скоро эта мысль осуществится. А вот его старому товарищу вернуться в места своей далекой молодости так и не пришлось. Несколько дней они отдыхали на его роскошной вилле, плавали на яхте в океан ловить рыбу, выпивали и всячески наслаждались жизнью. А потом старик поехал по делам в город. На автостоянке он увидел, как к белой женщине пристает здоровенный негр. Приставив к затылку негра пистолет, старик отвел его от женщины и оставил. А когда возвращался к своей машине, получил уже по своему затылку бейсбольной битой. После похорон Брюс занял у вдовы старика денег на билет и улетел в Москву. С матерью встреча получилась не очень радостной. Она жила не одна, а с бывшим другом отца, поэтом-песенником, который, оказывается, любил ее всю предыдущую жизнь, но ни на что не мог надеяться. Валере здесь места не было. И он снял вот эту мастерскую, где Сереге пришлось не только гостевать, но и какое-то время жить. Однажды Оглоедов вернулся с работы в квартиру Павы в неурочное время, так как его коллега внезапно попросил рокирнуться дежурствами. Открыв замок своим ключом, он услышал из-за двери, ведущей в комнату Красавчика, заходящийся в сладком крике знакомый голос: «Сережа, Сереженька, миленький мой!» Дежа вю. Так кричала при оргазме только его Лена. На ставших ватными ногах он дошел до этой двери и, послушав мгновение сладострастные крики, стукнул в нее кулаком, а потом без сил сел на тумбочку в прихожей. За дверью все стихло, а через минуту оттуда вышел Пава и сказал: «Пройдем на кухню». Они прошли и сели. Красавчик помолчал и сказал: «Я не буду оправдываться». Потом добавил: «Давай выпьем». «Давай», - кивнул Оглоедов. В это время по прихожке проскользнула в «их» комнату Лена. Когда они махнули молча по первой, хлопнула входная дверь, Лена ушла. А через час, распив бутылку водки с бывшим другом, ушел от Павы к Брюсу и Оглоедов. Он прожил у художника несколько дней, пока Валера не пристроил Серегу за двести баксов в месяц к своей старой знакомой по фамилии Беспощадных, которая к этой милой миниатюрной женщине, матери-одиночке с шумным, импульсивным и открытым сыном-подростком, совсем не шла. Новое жилье оказалось в двух шагах от квартиры Наташки Гусевой. И Серега решил, что это знак судьбы. Уж во что - во что, а в судьбу-то он верил. Но это, видимо, отдельная история.

 

В начало

 

Танец живота

 

Вадик Ли был единственным корейцем в «Богомольце». Правда, корейцем он был уже исконно московским. Его отец-кореец, приехавший учиться в столицу первого социалистического государства, женился на местной девушке, да и остался жить в Советском Союзе. И Вадик родился уже в Москве. Он попал  в «МБ» довольно рано и годам к двадцати пяти уже дослужился до исполняющего обязанности редактора отдела политики, так как предыдущий редактор как-то неожиданно разошелся во взглядах с главным редактором Павлом Лебедевым и из газеты ушел. И вскоре Ли стал редактором отдела. Работа была нервная, а так как Вадик, как воспитанный кореец, никогда не показывал своих чувств, то есть все раздражение копил в себе, расшатывая свою нервную систему, то это скоро стало сказываться на его поджелудочной железе. Не зря говорят, что все болезни от нервов и лишь одна от любви. Впрочем, и любовь доставляла ему только волнения и нервотрепку. Вадик давно положил глаз на Наташу Гусеву, но она была все как-то занята объектами своей любви или заботами о маленькой дочке, которую она возила в разные кружки или по выходным ездила с ней в детские театры да на всякие выставки, желая, чтобы из Настены вырос образованный и интеллектуально развитый человек и это бы помогло ей в жизни устроиться и не потерять себя. Правда, заботы о дочке мало мешали Гусевой, если она была охвачена новым любовным увлечением. С Витей Баркатовым, отцом Настены, они прожили недолго. Наташа даже не поняла, как ее огромная, до беспомощности от одного только взгляда на Витю, любовь выветрилась под напором каких-то бытовых неурядиц. Родители с той и другой стороны, скинувшись, купили им кооперативную квартиру прямо в том же подъезде, где жили Наташкины родители. Родилась Настена, и Витя с Наташей души в ней не чаяли. Правда, когда грудная Настена ночью поднимала крик, Витя лбом легонько толкал Наташку в плечо и со сна гундосил в ее ухо: «Ну, ты что, не слышишь – твоя дочь плачет!» Наташа, с трудом, поднималась и шла к дочке, понимая, что Витя прав, что грудной девочкой должна заниматься она, но где-то на дне души тая недоумение: ведь ребенка надо только покачать, а это мог бы сделать и он, отец все-таки. И вообще – мог бы не раскидывать свои грязные рубашки по стульям, собственно, они и не грязные, но он привык каждый день надевать свежую, мама, видишь ли, приучила. И носки бросает где попало, это тоже, что ли, мамина заслуга? Наташка пыталась объясниться с ним, но он пропускал ее замечания мимо ушей. Начались какие-то глупые ссоры, потом скандалы. В общем, однажды они пришли  к выводу, что им лучше расстаться. Витя выказал благородство и ушел в никуда, оставив бывшей жене и дочке квартиру. Родители помогли ему купить пока комнату в коммуналке, а потом, с наступившей как раз после перестройки переменой всего уклада в социальной жизни страны, он сумел, создав свое рекламное агентство, приобрести хорошее жилье уже себе сам. А Наташка встретила очередного Витю. Причем это не обобщение. Витя номер два работал режиссером на телевидении, куда Наташку занесло по ее журналистским делам. Кудрявый и тонкий во всех смыслах режиссер был покорен ее все еще полудетским очарованием и колокольчиковым голосом. Гусевой же льстило внимание такого интеллигентного мужчины, да еще режиссера телевидения. Вскоре он с одной огромной сумкой, в которой умещалось все его нажитое имущество, переехал к Наташе. Но через пару месяцев оказалось, что больше, чем сама Наташа, не говоря уж о ее дочке, Витю номер два интересовала работа да друзья, с которыми так приятно было выпить пива под футбольный матч российских и забугорных спортсменов. И Наташка теперь разобралась быстрее. Она не стала устраивать скандалов, а просто однажды выставила огромную сумку режиссера со всем его нажитым имуществом за дверь. Витя номер два ушел тихо и покорно. Наташку никогда не интересовало, что происходило с ее бывшими мужчинами, когда они покидали ее уютное гнездышко. Сами виноваты, она готова была отдать им свою жизнь, а их интересовали какие-то сомнительные дела на стороне. После второго брака Наташка не спешила замуж, занималась дочкой, а мужчины как-то подвертывались сами. Не то чтобы ее устраивала такая жизнь, но она ждала своего единственного, а на этих пока познавала мужскую сущность. Собственно, всем им только одно было надо. А с другой стороны, это же самое было надо и ей. Она научилась получать от близости с противоположным полом физиологическое удовольствие и пользовалась этим умением на всю катушку. Тем более что с ее до сих пор «девочковой» внешностью она привлекала к себе этих потомков обезьян играючи. Играючи невинным взглядом святой непорочности и ангельским голоском. Но все же, как она ни отделяла флирт от влюбленности, женская натура брала свое, и вскоре, если отношения получались не одноразовыми и он через неделю не наскучивал ей, она влюблялась в очередного ухажера и начинались мучения. Почему он так долго не звонит, а если звонит она, он все время занят на работе и ему некогда поговорить? А вечером с кем он проводит время? И почему она должна сидеть у телевизора и ждать его? Она и не сидела, а перебивала этот роман очередным знакомством, и все повторялось снова. Чтобы как-то выпрыгнуть из этого порочного во всех смыслах круга и решить, как жить дальше, она как-то в очередной отпуск купила себе с дочкой круизный тур по водным просторам родины. Огромный белый теплоход из Москвы по каналу ее же имени доходил до Волги, а потом вниз по матушке-реке плыл, останавливаясь в каждом большом городе или историческом месте, где-то неделю. И приблизительно столько же, но чуть больше, так как теперь судно поднималось против течения, требовалось теплоходу на обратный путь. В общем выходило полмесяца любования красотами проплывающих вдалеке или рядом берегов и успокоения под легкий плеск обтекающей борта воды. Правда, глядеть на черную речную воду, как это ни успокаивало ее измученную душу, скоро наскучило. И Наташка потащила дочку по барам. Их на трехпалубном теплоходе было несколько. В путевку было все включено, и они с Настеной обошли их все по очереди. В каждом из них было свое очарование, в каждом звучала музыка, а по вечерам в центральном вживую играл небольшой оркестр и пели два солиста, мужчина и женщина, иногда сливаясь в дуэте. Тут-то и подсел к ним как-то вечером, обращаясь за разрешением к дочке, ничем не примечательный мужчина. Наташка с интересом следила, как не первой молодости мужик обхаживает ее двенадцатилетнюю дочь, занимая ее шутками и полудетскими прибаутками и как бы не замечая ее красавицу-маму. Его тактику она, конечно, поняла сразу, но пусть хоть ребенка развлечет. В общем – познакомились. Его звали Миша, и оказался он продюсером этого самого музыкального коллектива, который их развлекал по вечерам. Он сумел завоевать внимание Настены, и она все время просила Наташу пойти к веселому дяде Мише. Он поил их коктейлями, водил в гримерку к артистам и всячески развлекал дам своего сердца. Короче, к концу поездки он договорился с Настеной, что будет жить у них с мамой, и мама не возражала. За эти дни Гусева уже привыкла к его сутулой фигуре рядом, с ней он был ровен и предупредителен, не зная, как подступиться к ней. Это-то и подкупило ее. Обычно мужики сразу пытались взять ее в оборот, а тут такая скромность. И когда по возвращении теплохода в Москву оказалось, что дяде Мише негде ночевать, Наташа, понимая эту маленькую ложь, пригласила его к себе. Так они стали жить вместе, чего она сначала никак не предполагала. Но Миша оказался предприимчивым продюсером, кроме работы с той группой, что пела на теплоходе, он приглашал в перестроечную Россию всяких поп-идолов из-за бугра и неплохо на этом зарабатывал. Они купили «БМВ», пригнав машину прямо из Германии, куда они ездили вдвоем с Наташкой. Вскоре после этого они зарегистрировали брак. Но деньги в силу нерегулярности приездов забугорных звезд быстро кончались. А если не кончались, то Миша садился на кухне с бутылкой дорогущей водки и обзванивал своих друзей, а в друзьях у него были сплошь поп-звезды девяностых. Так Наташка познакомилась со всем цветом постсоветской эстрады. И даже подружилась с Аленой Апиной, с которой их связывала кроме простой человеческой симпатии дружба их дочерей. Гуляли у них хорошо, с размахом, но Миша не останавливался, даже когда последний гость оказывался за порогом. И Наташка, которая за последнее время пристрастилась к водке, так как врачи из-за подсаженной поджелудочной запрещали пить что-либо иное, не могла ни перепить, ни остановить его. И на несколько дней оставалась соломенной вдовой. А потом, если Миша просыхал, то начинались гастроли его группы, и он вновь пропадал неделями, а то и месяцами. Его отсутствие Наташка по старой памяти скрашивала приятными знакомствами и еще более приятными встречами, и когда Миша однажды, вернувшись с очередных гастролей, сказал, что ей надо сходить провериться на предмет сифилиса, она очень испугалась. Она подумала, что кто-то из прежних кавалеров из ревности ее заложил, а Миша теперь решил поиздеваться над беззащитной женщиной. Но все оказалось куда прозаичнее: это Миша подцепил заразу на прошлых гастролях и теперь пытался обезопасить семейный очаг. Слава Богу, у нее ничего не обнаружили, но в целях профилактики она все-таки прошла курс лечения. В это время ей нельзя было пить, и она, сжав зубы, молча, проклинала Мишу и решала, как подать на развод, чтобы сделать ему побольнее. Но в день, когда курс был кончен, она напилась и оказалась опять в постели с Мишей. Развод был отложен, но с того дня они выпивали вдвоем, а когда Миша падал в кровать, Наташка вызванивала кого-нибудь из своих сексуальных партнеров и продолжала застолье, только падала в бывшей детской в кровать уже не одна. Настена к тому времени жила в бабушкиной квартире, так как дедушка, Герберт Иванович, уже умер, а с бабушкой повзрослевшей Насте было гораздо свободней. Наташка же, когда никого выцепить не удавалось, звонила Оглоедову и по часу-полтора рассказывала ему, как ей хреново жить. А Серега еще жил у Павы и безумно ревновал свою Лену. Красавчик привык к ночным звонкам сокурсницы, и теперь на ночь просто отключал в своей комнате запараллеленный телефон. Оглоедов, боясь разбудить Лену, вытаскивал аппарат на длинном шнуре в кухню и, кутаясь в одеяло, сонно поддакивал Наташке, пока не просыпался окончательно. Лена, конечно, каждый раз просыпалась, но делала вид, что ничего не замечает. В их с Оглоедовым отношениях уже давно наметилась трещина. Она несколько раз исчезала из дома, но Серега каждый раз находил ее и уговаривал вернуться. Поэтому Мизинова приберегала этот повод с ночными звонками для окончательного разрыва, но пока уходить было не к кому. Все клеившиеся к ней кандидаты были или женаты, или не подходили ей по другим параметрам. А до Сереги потихоньку доходило, что Лена не так проста, как казалась. Первое, что его удивило после их побега, было то обстоятельство, что Лена не сообщила своей дочке Алисе, которая на тот момент училась в ветеринарном училище и жила в общаге в другом городе, ничего об ее предстоящем исчезновении. И позвонила ей с известием, что она жива и здорова, спустя месяца два или три. И хотя Оглоедов понимал, что в этом есть смысл, потому что Двоеглазов первым делом бросится к ее дочке и начнет выпытывать, где беглянка, а та может проговориться, железная выдержка Мизиновой насторожила Серегу. А потом, постепенно узнавая подробности ее прежней жизни, он с удивлением понял, что в ней сидит ген патологической неверности. Ни с одним своим мужем, законным или гражданским, она не жила с тем, чтобы не пойти налево и не завести очередного кандидата в мужья. Собственно, сейчас она тайно от Оглоедова и собиралась подыскать какого-нибудь москвича, чтобы исчезнуть теперь уже навсегда. А повод с Наташкиными звонками держала на всякий случай про запас. Мало ли что в жизни может случиться? И если бы не происшествие с Красавчиком, когда она оказалась в его кровати почти случайно, просто затмение какое-то нашло, то все бы и произошло по ее плану. И теперь ей пришлось уйти к сестре, а Оглоедов транзитом через Валеру Брюса оказался в квартире Лены Беспощадных, находившейся всего метрах в трехстах от обиталища Наташки Гусевой. Да тут как раз подкатил его день рождения. Оглоедов сначала купил себе небольшую магнитолу, которую давно хотел иметь, а тут решил приобрести как бы в качестве подарка самому себе. Но на самом деле он хотел, чтоб под рукой, когда Наташка будет у него, была музыкальная шкатулка, под которую можно уложить подругу. Потом он накупил всякого спиртного: шампанского, пару ликеров, две бутылки импортной водки со вкусом и клюквы, и клубнички – и ко всему этому богатству приобрел всяких сладостей и вкусностей, а потом позвонил с приглашением Наташке. Та его поздравила в ответ и сказала, что придет, только ненадолго. Он побежал встречать Гусеву к ее дому, так как дороги к нему она еще не знала. Она вышла какая-то слишком спокойная, если не сказать отрешенная. Серегу это немножко покоробило, но он старался не обращать внимания и все время старался шутить. Но Наташка никак не реагировала на его шутливые потуги, и собственный юмор казался ему плоским и казарменным. Они поднялись в квартиру Беспощадных и прошли в комнату. Усадив подругу, Оглоедов бросился открывать шампанское. Наташка сказала, что шампанского врачи не велят ей пить, только водку, но продолжала держать бокал в руках, размешивая в раздумье шипучий напиток, чтоб побыстрее выгнать пузырьки, расправленной витой проволокой, удерживавшей перед этим пластмассовую пробку. Затем все-таки выпила и, закусив шоколадкой, минут через двадцать сказала, что ей надо сбегать домой и что она скоро вернется. Оглоедов уныло согласился. Прошел час, другой, третий, но Гусевой не было. Серега выпил для храбрости и набрал ее номер. Наташка полусонно ответила, что уже поздно, но так как Серега не отставал, сказала, что выйдет на несколько минут к подъезду. Оглоедов сложил в сумку водку, шоколад и батончик твердой колбасы и побежал по знакомой дороге. Наташка вышла и медленно пошла по направлению к скверу, где скандально известный скульптор понаставил фигурки медведей и других животных, так как напротив скверика находилась его мастерская, она же и дом приемов. Стоял февраль, снег лиловел в вечерних сумерках, а они сидели на спинке скамьи, и Серега вновь пытался шутить, но рассмешить царевну-несмеяну по-прежнему не удавалось. Он открыл бутылку клюквенной, и они отпивали по глотку, заедая с трудом отгрызаемой твердой колбасой. Он по обыкновению, несмотря на выпитое, скоро замерз и, поняв, что ждать тут нечего, пошел провожать Наташку домой. А через несколько дней она ему позвонила сама. Как всегда среди ночи и как всегда набравшаяся. Чтобы не будить хозяев, всегда ждавший ее звонков и поздно ложившийся Оглоедов приспособился отключать параллельный телефон в их комнате, а утром подключать. «Ну, ты как?» – спросила она и, не дожидаясь ответа, стала рассказывать о том, как ее нашел бывший одноклассник, в которого она была безответно влюблена в пятом классе. «Ты представляешь? – она смешно тянула последний слог. – Мы сидели в его машине у нас во дворе, я смотрела на него и думала, ну где ж ты был? А у него теперь свое дело, жена, двое детей, короче, он в шоколаде. А ты, говорит, все такая же красивая! Ты представляешь? Ну что я могла сделать? И я сделала ему минет». До Оглоедова не сразу дошло, что произошло, и он на автомате спросил: «Что, прямо в собственном дворе, под собственными окнами?» «Да, - безмятежно ответила Наташка, - а что? Миша же на гастролях». Оглоедов почувствовал, что у него перехватывает от злобы горло, и поспешно сказав: «Кажется, мы разбудили моих хозяев, потом договорим!», бросил трубку. Несколько дней он кипел от злобы, так как в мозгу все время всплывал их последний разговор. Остывать он начал только после того, как выплеснулся в чем-то вроде эпиграммы:

 

Ах, Гусева Наташа

не блядь совсем:

она – от смущенья –

дает не всем.

 

 А у Наташки были совсем другие проблемы. Как-то у нее прихватило поджелудочную в «МБ», и она пошла в редакционный медпункт чего-нибудь попросить от боли. Тут же по этому же поводу оказался Вадик Ли. Они разговорились на до боли знакомую тему, и Вадик смешно рассказывал, как при приступах он стоит на постели на карачках, и называл эти приступы «танцем живота». Они расстались с чувством легкой симпатии друг к другу, вернее, это Наташка почувствовала симпатию к смешному корейцу, у которого уже начало округляться его больное брюшко. А Вадик решил, что, пользуясь моментом, надо идти ва-банк. И сделал ход даже не конем, а слоном. Он купил две турпутевки в Турцию с поселением в одном двухместном номере. И, подойдя к Наташке, предложил ей поехать с ним на отдых. Гусеву в первый момент это озадачило: на работе лучше шашней не заводить. Но, с другой стороны, Миша на очередных гастролях, Настена у бабушки, отпуска она давно уже не брала, да и развеяться на море не помешает. И она согласилась. Ли подкатил к ее дому на такси, звякнул по мобильнику, и Наташка быстро спустилась с двумя дорожными сумками. До Шереметьева-2 они по ночной поре долетели быстро. В аэропорту тоже все оформлялось легко и незамедлительно. Наташке начинала нравиться эта затея с поездкой к морю. По прилете ранним утром их встретил гид с табличкой. Оказалось, что таких туристов, как они, в самолете было еще десятка два. Их всех разместили в комфортабельный автобус-мерседес с кондиционером, и они тронулись. Несмотря на раннюю весну, в этой южной республике уже было по московским меркам жарковато, так что кондиционер был в самую пору. Присутствовал кондишн и в каждом номере коттеджа, который предоставлялся туристам. Коттеджи были и на два, и на четыре номера. У Гусевой и Ли был на два. Входы были с разных сторон, так что они соседей даже и не видели. В холодильнике была разнообразная выпивка, правда, отечественной водки не было, на столах в вазе фрукты. Две рядом стоящие кровати заправлены красивыми накидками. Вадик притянул к себе Наташку, но она уперла ладони ему в грудь, не давая обнять. Вадик насупился и отпустил. А Наташка и сама не знала, почему она так сделала. Она вдруг решила, что спать они будут отдельно, кажется, он ей нравится больше, чем она предполагала, и она не могла так сразу сдаться. «Пойдем купаться!» - как ни в чем не бывало предложила она, и Вадик молча кивнул. Вода была обалденно теплая и чистая, а в большой гостинице, где их должны были кормить, по случаю приезда очередной партии туристов вечером давали что-то вроде концерта. Питание было организовано по принципу шведского стола. На огромных прилавках-витринах стояли десятки разных экзотических кушаний, из которых ты мог выбрать все, что твоей душе угодно. Выпивка тоже присутствовала в неимоверных количествах. Вадик быстро выпил три рюмки и начал закусывать. Тут на небольшую сцену вылетела девушка и под ритмичную музыку стала выделывать своим оголенным животом что-то невообразимое. Это был местный танец живота. Вадик глядел только на девушку, как бы забыв о присутствии Наташки. И она, ничего ему не говоря, ушла в свой коттедж, где тоже приняла на грудь веселящего напитка. Когда вскоре Вадик вернулся в номер, он застал неожиданную картину. Едва он открыл дверь, на него хлынул поток музыки, под которую покачивающаяся Наташка, стоя на столе с фруктами, с одном бюстике и трусиках, накинув на голову скрывающую глаза салфетку, изображала танец живота. «Это для тебя!» - крикнула она и повалилась на Вадика всем телом, рухнув с покачнувшегося круглого столика. Вадик расхохотался, а потом впился в ее губы. Вернулись они через десять дней, и Наташка первым делом позвонила рассказать о поездке Оглоедову. У Сереги к тому времени от сердца уже отлегло. И он даже согласился на одно предприятие, когда Наташка через несколько месяцев его об этом попросила. Но это, как вы, наверное, уже догадались, отдельная история.

 

В начало

 

Дом с привидениями

 

Дом с привидениями (знак сноски к главе) – при написании этой главы был использован материал «Призрак Анны Орловой», газета «Вечерняя Москва», 27 февраля 2010 года.

 

У Наташки кроме мечты о признании ее жителями планеты Земля великим поэтом или на худой конец известным прозаиком было хобби. Худой конец ее даже больше устраивал, потому что в этом качестве, я имею в виду – прозаика, она напечатала уже несколько рассказов и считала себя состоявшимся писателем. Однако страстью ее было собирать информацию и писать о привидениях. Вы не поверите, но она даже защитила кандидатскую на эту тему. Все началось с того, что ее закадычную подругу, жившую в коммуналке в одном из арбатских древних особняков, захотели оттуда выкурить куда-нибудь  в спальный район. Старинный дом в центре Москвы приглянулся одному новому русскому любителю денег, который действовал старым русским способом – не мытьем, так катаньем.  Сначала он переселил основную часть жильцов по спальным районам мегаполиса, на что многие обитатели коммуналок пошли с радостью, так как не надеялись уже при современной заботе столичных властей пожить в отдельной квартире. Но некоторые заупрямились. В их числе была и Света, Наташкина подруга, со своей престарелой матерью и малолетним сыном. «Выкупленный» вместе с домом ДЭЗ (или как там это называется?) вскоре отключил в здании электричество и отрезал газ. Это подкосило всех, кроме Светы с ее домочадцами. Она приобрела туристический примус и лампу на аккумуляторе и продолжала по всем инстанциям искать правду. Все инстанции встречали ее доброжелательно и обещали в ближайшее время помочь эту правду найти. Но, видимо, это было непросто, потому что правда никому в руки не давалась. В руки давались только дензнаки, а их у Светы, работавшей рядовым врачом в районной поликлинике, не было. Если не считать тех жалких крох, которые она получала раз в месяц в окошке кассы и которые тут же уходили на всякие неотложные нужды. Меж тем наступила очередная осень, и в квартире стало холодно и сыро. Сын простыл и слег, мать тоже захворала и стала уговаривать дочь сдаться на милость врагу-олигарху и переехать в какую-нибудь хрущобу. Это было самое тяжелое время для Светы. И однажды ночью, когда сын с бабушкой уже спали, греясь друг от друга в одной кровати, она поняла, что больше не может. Все, решила она, завтра же звоню олигарху. Это решение вдруг облегчило ее заматеревшую в стержневом упрямстве душу, и она легко и освобожденно заплакала. И стала засыпать. Вдруг заскрипела дверь, хотя Света точно помнила, что она ее закрыла на все замки, и в ее проеме показалась благообразная старушка со скорбными глазами в черном до полу платье. «Деточка, не делайте этого. Держитесь до конца», - произнесла пожилая дама и растворилась в воздухе. Света выдохнула спертый страхом воздух из своих легких и долго лежала с открытыми глазами, уставленными на белую дверь. И даже не поняла, как и когда она заснула. А утром решила, что старушка ей приснилась. Однако в тот же день, перетирая от пыли книги, оставшиеся еще от деда, она уронила одну из них, и та открылась на странице с картинкой. На рисунке была изображена та самая благообразная дама со скорбными глазами. И Света поняла, что если даже это был просто сон, то сон был вещим. И она не позвонила олигарху, а написала письмо на имя президента Владимира Анатольевича Ельтина, в котором описала все свои злоключения и грозилась покончить жизнь самоубийством. Вряд ли президент держал в руках ее письмо, но те, кому это было положено по штату, письмо прочли. А так как олигархи и те, кому это положено по штату, вращаются в одних кругах, то домовладельцу посоветовали пойти навстречу доведенной до отчаяния женщине с ребенком и престарелой матерью. И богатенький буратино  показал аттракцион безумной щедрости. Он купил и подарил Свете огромную – пятикомнатную – квартиру в новом арбатском доме прямо напротив ее бывшего жилища. И тут же ее – новую квартиру – попросила сдать в аренду некая иностранная фирма, предложив баснословные деньги. В Свете проснулась деловая женщина. Она сдала квартиру и на эти деньги сняла коттедж на Рублевке, купила иномарку и отдала выздоровевшего сынулю в приличную частную школу. На этом ее запал иссяк. Более того - Света бросила работу и жила с мамой и сыном в подмосковном коттедже, где ее единственной заботой было утром отвезти, а вечером забрать на своей иномарке ребенка из школы. Как вы догадываетесь, в этом районе Подмосковья есть приличные частные школы. Наташка, которая, естественно, была в курсе всех злоключений подруги и даже пыталась ей помочь через газету, была потрясена этой историей. А пуще всего ее заинтересовала дама в черном. Она перерыла кучу литературы о привидениях и обнаружила непаханые пласты терра-инкогнито. В одной Москве домов с привидениями были сотни и сотни, и с каждым была связана как минимум занятная история, а как максимум трагедия. Она стала писать об этих историях в газетах, благо что наступили времена, когда такого рода информация стала востребованной, и параллельно стала делать кандидатскую диссертацию на эту тему, так как, чтобы чем-то отвлечь себя от очередной неудачной любви, поступила в аспирантуру. А эта призрачная женщина в черном оказалась Анной Орловой, дочерью знаменитого графа Алексея Григорьевича Орлова-Чесменского. Жизнь ее сложилась несладко. Многие считали графиню Анну Алексеевну святой, полагая, что она всю жизнь замаливала грехи отца и много жертвовала на церковь, а другие, наоборот, говорили, что она  - распутница, и приписывали ей связь с архимандритом Фотием. Даже Пушкин писал: «Благочестивая жена, душою Богу отдана, а грешною плотию – архимандриту Фотию». Их останки потом захоронили вместе в одну могилу. Было это в Нижнем Новгороде. И Наташка загорелась съездить туда и найти эту могилу. Она предложила Оглоедову свозить ее в Нижний на своей машине, а она оплатит гостиницу и другие расходы. Предложи она ему свозить ее бесплатно на Северный полюс, теплолюбивый Оглоедов без раздумий согласился бы. А тут какой-то Нижний, несколько часов езды. И в ночь на субботу они поехали туда на выходные. Стоял октябрь, радуя еще теплой погодой. Машина не подводила, Наташка дремала, и к утру они въезжали в старинный город на Волге. В центре Нижнего сохранилось столько старинных построек, что у них глаза разбегались. Чтобы не плутать, Серега купил карту города, где были указаны как памятные исторические места, так и приметы современности в виде гостиниц и прочего. В одной из них с величавым названием «Россия», расположенной напротив нижегородского кремля, сверкавшего в утренних лучах солнца куполами через реку, они и остановились. Цена оказалась не запредельной, а вполне вменяемой, тем более что в эту сумму входило и бесплатное трехразовое питание. Номер был двухместным: с двумя отдельно стоящими кроватями, парой тумбочек, столом со стульями и маленьким холодильником. Серегу приятно удивило, что Наташка сняла двухместку, даже не спрашивая его. Он-то все придумывал по дороге, как бы поуместнее внушить ей эту мысль, но так ничего и не придумал. И теперь Оглоедов не знал, как приступить к охмурению предмета страсти, а Наташка была занята, кажется, исключительно изучением исторических мест, ища по карте монастырь, в котором окончила свои земные страдания Анна Орлова. Наконец она ткнула пальцем и сказала: «Нам надо сюда. Давай позавтракаем и двинем». Они перекусили в баре гостиницы, временно превращенном в столовую, так как ресторан был на ремонте, и двинули.  Монастырь оказался почти за городом, и они изрядно поплутали и поспрашивали аборигенов, прежде чем подкатили к его могучим стенам. За стенами оказался не монастырь, а музей. В отдельно стоящем старинном здании помещалась администрация и филиал областного исторического музея. Вперемешку с тачанками времен гражданской войны стояли манекены, одетые в костюмы восемнадцатого и девятнадцатого веков. Сотрудники музея на вопросы Наташки: не в этом ли доме жила Анна Орлова и не появляется ли ее дух по ночам в этом здании, - отвечали туманно, хотя вроде бы ничего не отрицали. Они здесь люди новые, а прежние работники музея уже на пенсии. Вызнав адрес одной из старейших сотрудниц, наша сладкая парочка отправилась посмотреть на то, что окружали монастырские стены двухметровой толщины. Тут под открытым небом были собраны крестьянские избы и почти дворцовые бревенчатые сооружения прошлых веков. Пристроившись к какой-то экскурсии, Сергей с Наташей прослушали информацию о том, как прекрасно жили раньше крестьяне, ночевавшие всей семьей на огромной печке. Дома с подворьями действительно были очень вместительными, но отапливаемая горница была одна на всех членов семьи, а основное место занимали дворы с содержащейся в них скотиной и пристройки для сена и другой питательной растительности. Нагулявшись по свежему воздуху, наши странники «нагуляли» и аппетит. Тут же, рядом со зданием администрации, оказалась расположена «общепитовская» точка в виде открытой беседки, где относительно недорого можно было купить всякие кушанья, как уверялось, приготовленные по старинным рецептам. Вроде медовухи и пирогов-расстегаев. Нашу парочку вполне удовлетворили современные котлеты и горячий сладкий чай. Платила за все Наташка, и поэтому Оглоедов чувствовал себя не в своей тарелке. «Ну, поедем к Марье Васильевне?» - все торопил он жующую Наташку, хотя сам безумно не любил, когда ему мешали во время еды. Марья Васильевна и была та старейшая работница музея, которая, по словам сотрудников, собственными глазами видела привидение Анны Орловой. Они дошли до огромных ворот, за которыми была припаркована машина, так как въезд на автотранспорте в музей запрещен, и скоро уже опять водили пальцами по карте. Нашли крошечный поселок и поехали. Дом Марьи Васильевны был с виду внушительным, хотя и деревянным. Однако оказалось, что в нем проживает несколько семей, а Марья Васильевна занимает только одну комнату, в которую, правда, вел отдельный вход из ступеней с деревянными перильцами. Старушка сначала настороженно отнеслась к незваным гостям, но когда они выложили на стол предварительно купленные хлеб, молоко и сыр с колбасой, оттаяла и ударилась в воспоминания. Угощая их чаем с вареньем, она рассказывала, как они все, работники музея, убегали из здания администрации сразу по окончании рабочего дня. Потому что даже при солнечном ясном свете в потолке и стенах нередко слышались какие-то стуки или звоны, похожие даже на вскрики. И хотя в советские времена ни в какую чертовщину верить не полагалось, все они не сомневались, что это бродят и ищут себя прежних давно умершие бывшие хозяева и квартиранты этого дома. Давным-давно сторожа, охранявшего музей ночью, нашли утром невменяемым и отвезли в психушку, где он и умер, спустя несколько лет, а больше никто сторожем к ним идти не хотел. И с тех пор после работы огромный дом запирали на огромный же замок, причем присутствовать при этом должны были не менее двух сотрудников музея. Что же касается Анны Орловой, то действительно – Марья Васильевна, однажды оказавшись при закрытии музея одна, потому что дежурящую с ней в этот зимний вечер сотрудницу вызвали из дома телефонным звонком к больному ребенку,  сбегая со второго этажа, второпях упала с железной лестницы и, ударившись об нее головой, потеряла сознание. Пришла она в себя оттого, что почувствовала вдруг непостижимым образом, как в помещении погас электрический свет. Лежа внизу с запрокинутой головой, она открыла глаза и увидела в туманной перспективе лестницы какое-то свечение. На верхней площадке стояла женщина в черном до полу платье, которое против всех законов физики излучало мерцающий свет, освещая пространство вокруг Анны Алексеевны на расстояние вытянутой руки. Что это была Анна Орлова, молодая тогда еще Маша поняла сразу. Когда она открыла глаза, женщина сделала ей выпроваживающий жест и исчезла одновременно с брызнувшим с потолка электрическим светом. Не помня себя, Маша бросилась вон и убежала, впервые оставив на ночь музей открытым. Но ничего не случилось, если не считать того, что ее пропесочили, подняв на смех, на комсомольском собрании. Для Марьи Васильевны это было наименьшим из зол. Она собралась уходить с работы, но ни в каких других музеях города на тот момент вакансий не было, а со временем она успокоилась и осталась работать в этом странном месте, ощущая, когда оказывалась в какой-нибудь музейной комнате одна, затаенный страх, слитый с любопытством. Но даже во снах Орлова ей больше не являлась. Серега с Наташкой стали просить Марью Васильевну показать им захоронение Анны Орловой, но, так как уже начало смеркаться, та наотрез отказалась выходить из дома. Тем более, что и могилы Орловой и Фотия давно уж, наверное, нет. С приходом новых времен у кладбища появились и новые хозяева, и многие холмики просто заровняли под площадки для новых - платных - захоронений. Попрощавшись с Марьей Васильевной, они решили все-таки завернуть на старинный погост и поискать последнее убежище святых грешников. Но кого они ни спрашивали из редких посетителей монастырского кладбища, никто об Анне Орловой и архимандрите Фотии и слыхом не слыхивал. Обойдя заброшенную церковь, стоящую прямо среди могил, и потыкавшись в покосившиеся кресты, они поняли, что сегодня уже ничего не найдут, так как почти стемнело, и решили вернуться в гостиницу и продолжить поиски завтра. Въезжая в город, они заметили светившееся яркими зазывными огнями кафе и припарковались возле него. Жрать хотелось просто неимоверно, а что там, в гостинице, работает ли бар по-прежнему в ресторанном режиме, неизвестно. Интерьер кафешки приятно удивил, все было стильно, под старину, но не выпирало откровенным лубком. А когда принесли заказанное мясо и салат, то у них просто слюнки потекли, так все оказалось приятно глазу и к тому же вкусно. Наташка заказала пятьдесят грамм водки, так как ничего кроме этого напитка давно уже не пила, а Серега держался из последних сил, надеясь отыграться в номере, где у них была припасена еще одна бутылка.

- Какая здесь приятная атмосфера и как вкусно готовят, - удивлялась Гусева. – Закажу-ка я еще пятьдесят грамм. Тебе взять?

И Оглоедов сломался. У него была такая особенность организма: то ли от повышенной кислотности, то ли от каких других причин запах от выпивки через полчаса, максимум час у него улетучивался, а выпивал он в последнее время немного. И он понадеялся, что и сегодня, пока они сидят в этом питейном заведении, все выветрится. Сиделось хорошо, они отогрелись, по жилам потекла приятная истома, и разговор пошел непринужденно-откровенный. Стали вспоминать, кто где из однокурсников, и Наташка вдруг произнесла:

- А помнишь Олега Кузьмина? Он еще приторговывал джинсами и всякой другой ерундой и всегда был так стильно одет. Музыка у него была самый последний писк. Я как-то оказалась у него в гостях в общаге, а так как я тогда поссорилась со своим другом, то слегка выпила у него, чтобы успокоиться. А он такой нежный, вкрадчивый, я даже сама не поняла, как ему дала. Ты представляешь?

Оглоедова будто ударили обухом по расслабленной голове, но он после секундного замешательства взял себя в руки. И только хрипло произнес, будто рассмеявшись ее наивному признанию:

- А закажи-ка мне еще пятьдесят грамм!

Он опрокинул в рот стаканчик, запил чаем и сказал твердым голосом:

- Что-то мы засиделись, поехали в гостиницу.

Наташка тут же согласилась, быстро расплатилась с официанткой, и они вышли к машине. Серега завел «шестерку» и резко вырулил на проезжую часть. Не проехали они и пятидесяти метров, как ему махнул жезлом гаишник. «Черт!» - выругался Оглоедов и вышел из машины: на воздухе запах спиртного легче развеется и, может быть, мент ничего не заметит. Тот действительно ничего не заметил, так как выглядел Оглоедов трезво и говорил здраво, но у них в патрульно-постовой началась пора вечернего заработка, и он тормозил всех через одного и препровождал с документами в дежурный «Форд», где остановленным занимались уже двое его товарищей. В «Форде» было тепло, и запах спиртного легко было учуять. Но и теперь они поняли, что Серега нетрезв, далеко не сразу.

- Сергей Алексеевич, - обратился один из них к Оглоедову, расссмотрев его московские документы, - давно из столицы? По делам или так погулять?

- В командировку, - ответил москвич, стараясь дышать через раз. И все же заднее стекло автомобиля предательски запотело. И один из гаишников это заметил.

- Сергей Алексеевич, а вы не употребляли сегодня спиртного? – спросил он. Серега отрицательно замотал головой:

- Нет.

- Сергей Алексеевич, ну давайте не будем говорить неправду, видите, стекло запотело. Ну что ж, если вы не хотите сказать правду, то нам придется проехать в медпункт для освидетельствования вашего состояния, - сказал другой, хотя ехать они, похоже, никуда не торопились. Ждут, сколько предложу, понял Серега.

- Я употреблял только лекарство от желудка, оно на спирту, может, от этого такой эффект, - предпринял безнадежную попытку отбиться Оглоедов.

- Эффект будет, когда мы приедем к врачам на освидетельствование, - Серега даже удивился, он не привык к проявлению чувства юмора у гаишников, и понял, что надо сдаваться.

- А без врачей мы не можем решить этот вопрос? – задал он риторический вопрос. Они запросили шесть тысяч рублей, что еще недавно было немаленькой суммой. Оглоедов начал торговаться. Сошлись на трех тысячах. У Сереги оставалась только тыща в энзэ, которую он держал на самый крайний случай. Похоже, этот случай наступил. Он сбегал к Наташке, которая по-прежнему сидела в машине, и попросил у нее недостающие две штуки, обещая отдать в Москве. Через минуту они уже ехали в гостиницу. В номере Оглоедов оторвался с расстройства уже по-настоящему. Наташка от него не отставала. Она взяла еще бутылку водки в баре, и впервые со времени их знакомства отрубилась первой. Он посмотрел на ее скрюченное одетое тело на кровати, прикрыл одеялом и плюхнулся в свою постель. Среди ночи Серега проснулся от легкого скрипа. Уже раздетая Наташка, которую бросало из стороны в сторону, пыталась тихонько пройти в прихожку. Когда ей это удалось, она остановилась у дверцы встроенного платяного шкафа, подергала ее, закрытую на верхний шпингалет, и, помедлив, поскреблась с жалобным стоном: «Миша, Миша, ну открой!» В ответ, естественно, была тишина. «Ну Ми-иша!» - на прежней ноте тянула она. Потом вдруг резко присела, как упала, и Оглоедов услышал журчание растекавшейся по коврику мочи. За мгновение до этого он уже понял, что Наташка перепутала шкаф с дверью в туалет, и только хотел сказать ей об этом, как происшедшее заставило его вжаться в подушку и промолчать. Наташка вернулась к своей постели и упала в нее. А он не спал больше до недалекого уже утра, а с первыми лучами солнца они, не сговариваясь, решили вернуться в Москву. Брезгливо перешагнув коврик у двери, Оглоедов вытащил вещи из номера, и они спустились к машине. Всю дорогу ехали молча, правда, Наташка часто просила прикрыть окно со стороны водителя, из которого ее продувало, и Серега прикрывал его, но вскоре его, невыспавшегося, от духоты начинало клонить в сон, и он вновь опускал стекло. Настроения у Оглоедова не было никакого, пожалуй, он думал только о том, где взять две тысячи рублей, чтобы вернуть долг Наташке. Ничего в голову не приходило. Можно было попросить у Надии, но она столько раз уже выручала его деньгами, что ему было неудобно. Надия была, пожалуй, единственной женщиной, с которой он сумел остаться просто другом. Но это, собственно, отдельная история.

 

В начало

 

Эти загадочные иностранцы

 

Надия Будур не была принцессой, она была иностранкой. Впервые Серега увидел ее в джинсах и обтягивающей высокий бюст рубашке-ковбойке в высотке МГУ на Воробьевых горах. Он понятия не имел, что она иностранка. С копной черных волос и заразительным смехом, Надия казалась простой и, я бы даже сказал, освобожденной девушкой Востока, несмотря на то, что она все время весело хлопотала у стола, что-то принося и расставляя. Стол не поражал великолепием, но был необычайно щедр для студенческого сословия. Впрочем тогда, в самом начале восьмидесятых, уже многие студенты так и жили. На общежитских пирушках уж если мясо, то горой, а если салат, то тазиком. Тазика, конечно, не было на столе, а была разнокалиберная, собранная по соседским комнатам посуда. Правда, в высотке не было комнат, как, например, в ДАСе или других общагах, где двери выходили в общий коридор. В высотке были блоки, в каждом из которых находилось по две-три комнаты с общим на этот блок туалетом и душем. В каждой комнате селили по два человека, что автоматически причисляло тебя к студенческой элите, так как в том же ДАСе, Доме аспиранта и стажера на Академической, на первых курсах ты мог рассчитывать только на «пятерку», то есть комнату, заселенную пятью сотоварищами. И все же Оглоедову куда больше нравился современный ДАС, чем величественный, но мрачный, на его взгляд, облик одного из семи сталинских мастодонтов архитектуры. Не говоря об общем, так сказать – архитектурном, то есть эстетическом, впечатлении, у Дома аспиранта и стажера были и другие – просто говоря, бытовые - преимущества. И первое из них – огромные окна во всю стену, через которые лился пусть не всегда солнечный, но всегда живой свет. Они открывались оригинально – не распахивались вертикальными створками в стороны, а прокручивались на горизонтальных шарнирах, наполовину выходя за стену, а наполовину – в комнату, топыря немудрящие студенческие занавески. Но до конца, параллельно земле, их никогда не открывали, потому что сброшенная с верхних этажей бутылка могла пробить двойное стекло, как снаряд. Поэтому открывались они на небольшой угол, который от бутылок, конечно, не защищал, но они теперь пролетали мимо, а всякую мелочь типа бумажных комков легко отфутболивал и при этом вольготно пропускал живительный тогда еще московский воздух. А вторым преимуществом было то, что если в высотке «удобства» были рассчитаны на блок из двух-трех комнат, то в ДАСе туалет и душ были в каждой комнате. Правда, и в этой общаге были блоки – просто «пятерка» разгораживалась стеной, разделяя ее на проходную маленькую «двойку» и большую «тройку». В этих привилегированных условиях жили уже студенты старших курсов. А в сталинской высотке, несмотря на ее высоченные потолки, из-за узких, хоть и высоких окон, было всегда сумрачно и неуютно, что навевало Оглоедову мрачную почтительность к этому зданию, но томило душу. Он не раз бывал здесь раньше, когда Володя Плотников, его двоюродный брат и бабушкин крестник из владимирской глубинки, проживал в одном из таких блоков, заканчивая аспирантуру. Но теперь Серега со товарищи жил, конечно, в дасовской пятерке. А в элитную высотку попал другой товарищ из их круга - Саша Богданов, у которого в знакомых был кто-то из комендантского начальства. Впрочем, его там поселили не столько по блату, сколько по необходимости. Он, будучи классным художником и фотографом, помогал держать на высоте тамошнему начальству наглядную агитацию и прочую стенную печать. Вот Саша-то и устраивал тогда новоселье, на котором центром притяжения была Надия Будур, несмотря на то, что в компании было еще несколько русских девчонок. На ее фоне они не были заметны. Оглоедову сразу приглянулась эта восточная красавица, которая казалась раскрепощенной совсем не по-восточному. Но положить на нее он мог только глаз, потому что ничего другого положить на себя эта просто одетая принцесса не давала. Нет, ты мог, сидя рядом, невзначай приобнять ее, она тут же не отстранялась, как другие, дававшие понять, какие они гордые и неприступные, но в любой момент легко уходила от объятий, ничем не давая тебе понять, что ты ее при этом обижаешь или, наоборот, становишься для нее привлекателен. Ее улыбка светила всем без разбору, как солнце светит и святым, и убийцам. И казалось естественным, что вся мужская половина компании увивалась вокруг Надии, на что даже наши русские девчонки не обижались. А так как в этой компании кроме Саши Богданова и Сереги Павы Оглоедов никого не знал, это был другой Сашин круг друзей, то он, после неудачной попытки познакомиться с Надией, что называется, поближе, на которую она отреагировала удивленной, но спокойной, ничего не обещающей улыбкой, налег, без оглядки на красавиц, на спиртное и к вечеру набрался до нормальной кондиции. Это когда он ощущал себя просто созерцателем. Однако готовым перейти к активным действиям, если того потребуют обстоятельства. Слава Богу, в тот вечер обстоятельства ничего выходящего из пределов приличного не потребовали, и они отбыли ночевать к Паве с ним же на такси, провожаемые всей шумной компанией. Такси широким жестом остановил Красавчик, хотя они еще вполне успевали на метро. Но Пава любил широкие жесты, причем не только подвыпив или на глазах у женщин. Для него это было естественным, и он никогда после этого не жалел об этом, подсчитывая сколько осталось после пирушки или встречи с нравящейся ему женщиной. А Надия ему понравилась тоже. Но, как и с Серегой, она сумела остаться с Красавчиком в чисто дружеских отношениях. Причем если в дальнейшем Оглоедов с Надией остались на уровне обменивания приветами, то к Паве она приезжала в гости или они собирались в общих компаниях. Изредка в них оказывался и Оглоедов. Его страстный порыв к восточной красавице угас, но ровное любование ее безмятежной красотой согревало по-прежнему его душу. Правда, безмятежной Надия казалась только тем, кто не знал ее жизни. А жизнь ее складывалась далеко не безоблачно. Она родилась в одной из ближневосточных стран, где мусульманство причудливо перемешалось с православием. Но не слилось. Каждое вероисповедование осталось самостоятельным, но все-таки отпечаток друг на друга наложило. И, живя по мусульманским законам, молились многие христианскому Богу. В памяти маленькой Нади осталось это воскресное еженедельное хождение в церковь в самом красивом платьице и легких сандалиях. Она еще и школу не закончила, как оказалась замужем. Ее старшую сестру отдали за хорошего образованного молодого человека, начинающего юриста, и они счастливо прожили несколько лет. И однажды сестра забеременела, как и полагается в счастливой семейной жизни. Но рождение сына обернулось в их семье не радостью, а трагедией. Потому что сестра при родах умерла. А по законам этой страны при таком исходе женой овдовевшего мужчины становилась ее младшая сестра. Так Надия оказалась замужем, еще не вполне понимая, что это такое. Сына, которого назвали Фуадом, в основном на первых порах воспитывала бабушка, мама Надии, а сама новоиспеченная жена должна была находиться при муже. Молодой юрист понимал, каково Надие, совсем девчонке, было оказаться в такой ситуации и в такой роли. Поэтому он начал не с любовной науки, а со своей – юридической. Он рассказывал школьнице о том, что такое законы и для чего они нужны. Ни он, ни Надия не росли в бедняцких семьях, поэтому понятия о справедливости у них были благородны и далеки от практического применения на деле. Но он был старше, видел на судебных процессах гораздо больше несправедливости в отношении к беднейшим слоям населения, и потому пытался защищать их. И скоро оказался одним из зачинателей коммунистического движения в этой ближневосточной стране. Все это происходило почти на глазах у юной жены, которая уже привязалась к племяннику, как к сыну, а к вынужденному мужу, как к любимому существу. Потому что и о любовной науке побеждать новоиспеченный коммунист не забыл. Он был ласков, но требователен, а вчерашняя девственница воспринимала все как данность. Но своих детей у них пока не было – все растущая загруженность и ответственность при организации Коммунистической партии в этом азиатском государстве не позволяла уделять внимание личному моменту в ущерб общественному. Тем более ответственному, что негласно подключилась к этому процессу такая огромная держава как Союз Советских Социалистических Республик. Напряженность в их стране все нагнеталась, потому что правящей элите очень не нравились поползновения некоторой части их образованных соплеменников установить коммунистический режим в мусульманском по сути государстве. И вскоре это вылилось в решение устранить лидеров коммунистического движения просто физически. Но так как и с той, и с другой стороны много было образованных людей, связанных одним кругом, то скоро молодому коммунистическому лидеру стало известно о готовящемся устранении. Устранении не только его, а всей верхушки компартии. Об этом, естественно, узнали и в Советском Союзе. И придумали такой ход. Подготовив себе в краткие сроки замену из числа неизвестных правительству коммунистов, известная верхушка компартии должна была переехать в Союз, а неизвестная продолжить работу, уйдя в подполье. Так все и произошло. Таким образом Надия и ее коммунистический муж с их сыном Фуадом оказались в Москве, где им была выделена хорошая квартира в центре столицы и созданы все условия не только для проживания, но и для продолжения справедливой борьбы за власть ближневосточных трудящихся. Надию приняли на учебу в главный университет страны Советов, она скоро усвоила основы русского языка, и жизнь их потекла вполне спокойно и счастливо. В Москве у них родились еще два сына. Первого, то есть второго по счету, муж, которому втайне нравилась социальная система государственного устройства Соединенных Штатов, но в силу понятных событий обнародовать чего он не мог, назвал Рональдом, таким образом отыгравшись за свою глубоко спрятанную неприязнь к делу жизни, лишившему его родины и любимой когда-то профессии юриста. А второго, то бишь третьего, прижившийся уже в Москве муж под нажимом Надии, просто влюбившейся во вторую свою, как она считала, родину, назвали исконно русским именем Иван. Старший Фуад, легко говорящий на французском языке, так как на их первой родине он был вторым государственным, скоро закончил русскую школу, и отец смог его отправить на учебу во Францию. В те времена это было непросто, но таким русским иностранцам, как муж Надии, это позволялось. Считалось, что таким образом коммунисты усиливают свое присутствие во враждебном капиталистическом сообществе. И Фуад окончил курс наук в буржуазной Сорбонне, женился на такой же, как он, студентке из числа русских посольских детей, и они с молодой женой решили не возвращаться на социалистическую родину, тем более что в Союзе уже начались перестроечные брожения и чем там кончится дело, было совсем непонятно. А его «русские» братья Рональд и Иван заканчивали школу как раз во время этих самых перестроечных процессов. Отец, обращавшийся к их воспитанию постольку поскольку, поскольку в этой северной стране оказались такие красивые и обделенные мужским вниманием женщины, был вечно занят, как объяснялось, на обременительной руководящей работе. В общем, все сложилось, как в русской сказке. Было у отца три сына. Первый умный был детина, а другой - и так, и сяк, третий вовсе был чудак. Первый – Фуад – основал во Франции свое дело, подняться на ноги с которым ему помогли родственники с его исторической ближневосточной родины, поскольку были они людьми небедными и связь с первенцем всегда поддерживали. Со временем он вышел во влиятельные персоны и стал обладателем миллионного состояния. И только когда уже в России все устаканилось, стал навещать своих близких родственников в этой так и не определившейся в социальных координатах стране. Надия, за эти годы окончившая и университет, и аспирантуру при нем, работала в Телеграфном Агентстве Советского Союза, вещая на арабском языке на страны Ближнего Востока. Именно во времена ее аспирантства и состоялась та памятная пирушка, на которой Оглоедов и Пава познакомились с этой освобожденной женщиной Востока. Оглоедов уехал после окончания факультета журналистики по распределению в свою владимирскую глубинку, вернулся из которой в столицу спустя два года. Так как первым, кого он навестил, был Пава, то, конечно, он поинтересовался, как там Надия. С его слов, у нее все было хорошо. Вещая на страны Ближнего Востока, она получала от советского государства заработную плату, в два раза превосходившую среднюю зарплату отечественного московского журналиста. А вот личная жизнь дала трещину, о которой не знал даже Пава, потому что она хранила эту тайну в самой глубине души. Оказавшийся в северных условиях горячий южанин-муж не смог устоять от соблазна легкой возможности сходить налево. И зашел в этом так далеко, что однажды вернувшаяся в неурочное время Надия застала его в постели с очередной любовницей. Она не стала устраивать сцен ревности с битьем физиономий и посуды, а, дождавшись, когда непрошенная ею гостья покинет их дом, объявила мужу, что не считает больше себя его женой. И никогда больше не ложилась с мужем в одну кровать, похоронив себя для физиологической сладости жизни. Она, конечно, давно интуитивно чувствовала, что муж ей изменяет, но как мудрая женщина гнала от себя эти мысли. Она не замкнулась, как Роза Батырова, и на людях была по-прежнему весела и улыбчива, и даже больше стала проводить времени в разных шумных компаниях, где мужчины так же, как и раньше, увивались вокруг нее, но ночевать всегда возвращалась в свою родную квартиру, где ждали ее сыновья. А муж, как ни странно, тяжело перенес перемену в ее отношении, хотя и не пытался ее «вернуть», считая это ниже своего достоинства. Сердце у него уже давно пошаливало, и однажды очередной инфаркт свел его в могилу. Надия носила по нему траур десять лет. Что не мешало ей по-прежнему веселиться в старых проверенных компаниях и возвращаться по-прежнему ночевать домой. Веселость ее покинула только однажды. Когда она узнала, что младший – Иван, уже поступивший вслед за старшим в неизменный Московский университет, - подсел на наркотики. Она исчезла для всех на несколько месяцев, просиживая сутками у постели Вани, удерживая его в ломках и не давая ему выйти из дома. Это как раз совпало с ее уходом из Телеграфного Агентства Советского Союза, разваливавшегося, как и этот самый Союз, под ударами перестроечных ураганов. У нее были небольшие накопления, но они превратились в пыль, как и у всех жителей нашей беспечной державы. Как она держалась, без денег и без работы, у постели почти умирающего сына, она потом и сама не понимала. И не выжить бы ни ей, ни ему, если бы ее Рональд, к этому времени закончивший университет, не открыл с помощью все тех же далеких сородичей свое дело  и оно не пошло на лад. Теперь было на что жить, оставалось только понять – как. Наконец молодой организм Ивана справился с недугом, и Рональд подключил его к своему все развивающемуся бизнесу. Надию стали вновь звать в восстанавливающее свои позиции Телеграфное Агентство, называвшееся теперь ИТАР-ТАСС. Но она не пошла на прежнюю работу. Сидение у постели Вани не прошло бесследно. Она резко сдала, располнела, как женщина в годах, и наружу вылезло столько болячек, что она и не предполагала такого их количества в своем теле. Сыновья купили ей отдельную хорошую квартиру, а себе коттеджи по направлению к Рублевке, и она занялась лечением, на чем настаивали сыновья, приставившие к ней машину с водителем в дополнение к квартире. И постепенно здоровье ее начало поправляться. У женившегося к тому времени Рональда родился первенец, и Надия окунулась в заботы бабушки, на время совсем забыв о своих болезнях. Она навещала не только сыновей и внука, но и вернулась к прежним друзьям. Однажды они встретились у Павы с вернувшимся в Москву Оглоедовым, и как-то так получилось, что с тех пор они стали перезваниваться, что было естественно, так как он в основном жил у Павы, и по этой же причине чаще встречаться. Надия не раз выручала вечно безденежного Серегу приличными суммами, и он частями в течение большого времени возвращал ей долги. Которые, кстати, она никогда не требовала, не говоря уж о процентах, принятых в наше прагматичное время, а наоборот – всегда говорила Оглоедову примерно так: да подожди, потом отдашь, когда совсем не будешь нуждаться. Но Серега не верил, что такое время когда-нибудь для него наступит, а быть в долгах не любил и постепенно выкарабкивался из них, получая какую-нибудь работу. И если на предыдущих местах работы он не задерживался больше года, то в «Богомольце» он секретариатствовал уже почти десять лет. По сравнению со многими другими изданиями жалованье ее хозяин Лебедев платил небольшое, но выплачивал его стабильно, что подкупало многих пометавшихся по московским газетам в поисках лучшей доли журналистов, в том числе и Оглоедова. И в эти «богомольские» годы он не сидел на мели, но деньги все время куда-то уходили. Сначала он отремонтировал дом бабушке, потом отгрохал для себя на ее участке баню. Попариться было одним из любимых Серегиных занятий в этой жизни. На «банные» деньги он легко мог купить хорошую машину, но отложил это дело на потом, на «после бани». А потом оказалось, что он уже почти без зубов, ставить мосты уже не на что, надо вживлять имплантаты, а стоит все это таких бешеных денег, что ему вновь пришлось обращаться к Надие. И она, конечно, опять нашла необходимую для него сумму, хотя сделать это в то время было для нее ох как непросто. Потому что к любимому ее Ване опять пришла беда. Как говорится, откуда не ждали. Увлекающегося молодого коммерсанта, видимо, давно уже приметили определенные люди. И однажды на очередном сборе-тусовке их ближневосточной диаспоры ему подсунули книжку мусульманской направленности. И хотя и он, и Рональд были крещены в православной вере, да и не были ни тот, ни другой ярыми приверженцами какого-то определенного вероисповедования, какие-то старые гены мусульманства проснулись в нем. Эти люди сумели использовать такой момент, внушая арабу Ивану, что он должен помогать своим кровным братьям в их справедливой войне под названием «джихад». И Ваня стал передавать почти всю прибыль со своей доли в их общем с уравновешенным братом Рональдом предприятии на нужды своих соплеменников. Что, конечно, вскоре вызвало раздор между братьями. Не только деньги, естественно, стали предметом раздора. Это послужило только первым толчком. Они тут же разошлись в вопросах религии, а как следствие, в вопросах морали и нравственности, ну и так далее – по нарастающей. Надия пыталась примирить их, вернее, наставить на путь истинный Ванечку, но восточный фанатизм уже глубоко пустил в нем корни. Он в порыве противоборства бросил вообще все дела и решил уйти в простые воины ислама. Для чего поехал в Чечню и стал искать возможности присоединиться к братьям по вере, ведущим справедливую войну против неверных. И уже вышел на полевых командиров, когда определенные люди через них же настойчиво его попросили вернуться в столицу российской державы. Надия этого еще не знала и с горя бросилась к православным иконам. Определенным же людям, уговорившим Ивана вернуться к прежней – хозяйственной - деятельности, нужны были не столько воины, сколько деньги. Зачем же становиться воином тому, кто может приносить деньги? Для Ивана они, конечно, нашли другие слова убеждения, но суть от этого не изменилась: младшенький вернулся в Москву, примирился с братом и стал исправным коммерсантом. Надия приписала этот волшебный поворот судьбы  к милости Божией и больше из церкви не выходила. Ну, это образно говоря. Конечно, выходила, но православная церковь стала определяющим моментом в ее жизни. Изредка они встречались с Оглоедовым. Последний раз они сблизились по совсем печальному поводу. Они искали Паву. Но это, как всегда, отдельная история.

 

В начало

 

Апокалипсис сегодня

 

Его подняла  Лена Беспощадных в половине четвертого ночи. Накануне он праздновал свой день рождения, перенесенный на выходные, гости разошлись заполночь, они с Леной вымыли и прибрали посуду, и он лег около трех и только-только заснул. Лена сказала, что ему звонят, надо подойти к телефону. Серега на автомате добрался до аппарата в кухне, так как свой параллельный он из-за Наташки на ночь отключил, и хрипло сказал: «Да!» Спросонок он не сразу понял, кто звонит. Звонила жена его дяди из владимирской глубинки. «Сережа, бабушка умерла, - сказала Татьяна. – Приезжай, если сможешь». Оглоедов сел на кухонный стул и только потом произнес: «Да, я сегодня приеду». Ранним утром он позвонил Лене Петровановой и отпросился на три дня. Бабушка несколько месяцев назад сломала, упав, шейку бедра, и ее сын Коля, Серегин дядя, забрал ее в свою квартиру. Больше она уже не встала. И хотя было очевидно, что жить ей оставалось недолго, так как было ей уже за девяносто, смерть ее оказалась, как это всегда бывает, неожиданной. Когда Оглоедов вечером добрался до своего городка и поднялся в квартиру, бабушка, уже обмытая и одетая, лежала в простом гробу. Домовина покоилась на столе, стоящем посреди комнаты. В полумраке горели свечи. Вокруг толпилось несколько пожилых женщин, а одна из них нараспев читала молитвы. Оглоедов женщин не знал, потому что все бабушкины сестры и подруги уже поумирали, а это было следующее поколение, от шестидесяти до семидесяти. Серега с Колей, несмотря на вечер, поехали договариваться о могиле и отпевании. Старосту кладбища они искали долго, узнав его домашний адрес у священника, с которым договорились, подъехав к церкви, почти сразу. Со старостой, когда они его нашли уже поздним вечером, тоже хлопот не оказалось, тем более что хоронить бабушка наказала себя в оградке рядом с родными, в давно облюбованном ею месте. «Вот здесь меня похороните. Хорошее здесь место, песочек, не сыро будет лежать», - говорила она Оглоедову, когда он привозил ее на своей «шестерке» навестить усопших. Весь следующий день ушел на договоры с рабочими и рытье могилы, за что копатели скромно попросили по поллитру белого вина на одно лицо ввиду крепчавшего морозца, и на закупку спиртного и продуктов к поминкам. Вечером строгали салаты, готовили тесто к блинам и варили поминальный борщ и компот. Утром пришел ритуальный автобус, и после недолгого прощания в квартире Колины товарищи, знавшие и уважавшие бабушку при жизни, вынесли гроб к подъезду. Здесь уже собрался народ, в большинстве своем пожилые люди. Неторопливо войдя в автобус, все разместились по сиденьям, и машина тронулась. Серега на всякий случай поехал следом на своей «шестерке». Мало ли еще куда придется смотаться? В церкви им пришлось подождать, так как на отпевание раньше них привезли еще двух усопших. Мужчины вышли покурить, а женщины остались стоять у гроба. Вскоре мужчин позвали. Поп густым басом читал отходную молитву и, махая кадилом, из которого вываливался сладкий дым, обходил покойницу вокруг. Вскоре все закончилось. Гроб прикрыли крышкой, занесли в автобус и доехали до недалекого кладбища. Дальше, сняв крышку, понесли на руках. Позади шли провожающие с венками и двумя табуретами. Возле свежевыкопанной могилы все остановились, поставив домовину на табуреты, и началось последнее прощание. Слов произносили немного, но все говорили искренне, потому что бабушка, крестившая половину поселка, смогла оставить по себе только добрую память. Никто не бился в крике, но на глазах у многих стояли слезы. По толпе разнесли кутью. Заколотили крышку и опустили гроб в могилу. Могильщики быстро и сноровисто забрасывали последнее место упокоения землей, а потом лопатами обивали холмик. Они же ставили венки, втыкая их в песок и связывая пирамидкой. Провожающие потянулись к выходу и стали забираться в автобус. Коля с женой и Серега постояли у могилы, поправили ленты на венках и ушли последними. Оглоедов, махнув водителю автобуса, повез их на своей машине. Поминки, как всегда, сначала проходили сдержанно и чуть натянуто. Все искали нужные слова и говорили приглушенно, как бы боясь нарушить поминальную торжественность момента. Слышалось только звяканье ложек и вилок о тарелки. Но после третьей рюмки все заговорили уже свободно, не только слушая поднимающихся с прощальным словом, но и общаясь с соседями по столу. После третьей Серега пить больше не стал, так как ему вечером предстояло ехать в Москву. Он вышел покурить на лестницу, а возвращаясь, заглянул в кухню. Две пожилые женщины, помогавшие тут с первого дня, говорили между собой. «Ты видела, как она лежала?» - спрашивала одна. «Да мне сразу стало не по себе, лежит, а от ног до задней стенки кулак пролезет, - живо отреагировала другая. – Но не переложишь же уже. Так что жди теперь еще двух покойников, по одному под каждую ногу. А кто у нее из близких-то остался?» Заметив Оглоедова, женщины сразу примолкли, а он, чтобы не смущать их, прошел в шумную комнату, где говорили уже все разом, не обращая подолгу внимания на поднимающихся с поминальным словом. Приходилось стучать вилкой по звеневшему стакану и восстанавливать тишину. Серега, обведя взглядом стол, вышел из квартиры, накинув куртку, на воздух. Следом за ним вышел Володя Плотников, любимый бабушкин крестник и Серегин друг: «Ты в Москву? Меня захватишь?» «Конечно, только проветриться надо немного, а то гаишники могут придраться, а я почти без денег», - ответил Оглоедов. И они пошли пройтись. Володя любил бабушку и всегда, приезжая к ним в оглоедовскую баню, привозил ей какой-нибудь маленький подарок. «Ты ее береги!» - говорил он обычно Сереге, и тот ревниво отвечал: «И без тебя знаю». Но сегодня они вспоминали всякие бабушкины слова и поступки с тихой щемящей радостью и грустью одновременно. Вернувшись, они быстро попрощались с Колей и прочими родственниками и укатили в Москву. Работа быстро заставила забыть о печальном событии, втянув Серегу в свой бешеный ритм. Наташка не проявлялась, не звонила, на работе не появлялась, что, впрочем, случалось с ней периодически. О Мизиновой Оглоедов старался не вспоминать, хотя все время мысли о ней лезли ему в голову и он их старательно гнал. На девять дней он не смог поехать, работал по графику, меняться никто из коллег-замответсеков не согласился, у каждого были на то свои причины, а отпрашиваться у Петровановой не хотелось. По вечерам он смотрел телевизор на кухне, а ложась, читал какую-нибудь книжку. Со дня бабушкиной смерти прошло две недели. В тот вечер он выпил с тоски, пригласив на кухню для компании квартирную хозяйку Лену. Разговор у них пошел какой-то пустяковый, но все равно это развеяло Оглоедова и он собирался ложиться спать уже в хорошем расположении духа. Когда он выходил из кухни, раздался телефонный звонок. «Возьми трубочку» - попросила Лена, мывшая посуду. Звонила Ирина, жена Володи Плотникова: «Сережа, я не знаю, что делать, - плачущим голосом произнесла она. – Мне сейчас позвонили из милиции и сказали, что Володя погиб». Как, не может быть, хотел сказать Оглоедов, но вовремя себя остановил:

- Подожди, Ирина, что они говорят?

- Что надо приехать в морг на опознание. А у меня руки опустились и сердце ноет. Я одна не смогу.

- Завтра утром я приеду к тебе и поедем вместе, не волнуйся и постарайся заснуть, выпей снотворного. Тебе надо выспаться, завтра будет тяжелый день.

Утром Оглоедову опять пришлось звонить Петровановой и отпрашиваться. Захватив Ирину с двумя их сыновьями, он погнал «шестерку» во Владимирскую область. По дороге Ирина рассказала, что накануне ей позвонил какой-то местный владимирский лейтенант и спросил, кем она приходится Владимиру Сергеевичу Плотникову. Женой – зло ответила она, потому что Володя должен был вернуться «из деревни» еще вчера, но где-то загулял. И тогда он сказал, что на горьковской трассе Москва – Нижний Новгород был сбит машиной насмерть человек. Вызванная скорая уже ничем не могла помочь ему. При нем находились документы на имя Владимира Плотникова и записная книжка. Обзванивая по ней номера, он и добрался до родственников. Морг находился в районном городке Петушки, они нашли его быстро. Лейтенант уже ждал их. Оставив Ирину и младшего сына Алешу в машине, Оглоедов с милиционером и старшим Володиным сыном Севой вошли в небольшое кирпичное сооружение, больше напоминавшее бесхозный сарай. Покойники лежали вповалку, чуть ли не друг на друге, а маленький человечек в грязно-кровавом халате, видимо - прозектор, молча махнул им рукой в глубь помещения. Взгляд Оглоедова приковал к себе покойник, лежавший на столе с распахнутой, как красные растянутые меха гармони, грудной клеткой. Он с трудом отвел глаза, когда лейтенант сказал, показывая рукой: «Вот он». «Это он, это он!» - тут же вскрикнул Сева. На запрокинутом лице лежащего навзничь человека как-то странно, как подумалось Сереге, топорщились усы Володи. Они вышли на улицу. Ирина приняла известие отрешенно, даже, как показалось Оглоедову, спокойно. Во всяком случае - он ожидал истерики, но она сказала, что надо заняться похоронами. И все началось снова. Оформление всяких похоронных документов, покупка гроба и венков, разговор со старостой о месте, закупка спиртного и продуктов. Так как родственников в городке у Володи не осталось, а стоявший пустым всю зиму его родительский дом надо было долго протапливать и отмывать, поминать решили опять у Серегиного дяди Коли. Место на кладбище оказалось совсем рядом с бабушкой, по прямой метрах в десяти. Это тоже была старая оградка, где были захоронены Плотниковы. «Рядышком будут лежать, не зря она его так любила», - пробормотал Коля. И тут Серегу пронзила мысль, что он почему-то был готов к тому, что что-то подобное должно было произойти. Но он не стал на ней концентрироваться, потому что забот еще был полон рот. Надо было выяснить у жены, хотят ли они отпевать Володю, ведь он хоть и был крещен бабушкой в младенчестве, но по сути был атеистом, во всяком случае в церковь практически не ходил, посещая ее  только по таким же печальным случаям. Ирина же была человеком в меру набожным и сказала, что отпевать надо. Они с Колей опять поехали к тому же священнику и договорились об этом прощальном ритуале. На третий день с утра подъехал огромный автобус с сотрудниками Академии МВД, в которой преподавал Володя. Тут же подошел и ритуальный автобус. После недолгого прощания возле них, гроб с телом покойного внесли в ритуальную машину и повезли к церкви. Отпевание на этот раз было недолгим, и вскоре автомобили двинулись к кладбищу. Когда гроб поставили на табуреты, Ирина почти теряла сознание, повиснув на своих сыновьях. Плакали и молодые работницы милицейской академии. Мужчины нервно курили и сдержанно переговаривались. Речи на этот раз были более пафосными, хотя и искренними. Володе только недавно исполнилось пятьдесят. По нынешним временам это была ранняя смерть, тем более что Володя смог не оставить по себе недоброй памяти. Когда стали заколачивать крышку гроба, Ирина взвыла в голос, а сыновья вцепились в нее. Они втроем еще долго сидели у свежего холмика с новенькими венками, а Серега и Коля ждали их, чуть отойдя, у бабушкиной могилы. Потом все вместе они пошли к выходу с кладбища. Сотрудники Академии МВД, извинившись, что не могут более оставаться, погрузились в свой автобус и уехали в Москву. Коля передал им перед отъездом в дверь автобуса несколько бутылок водки, которая лежала в багажнике у Сереги, попросив помянуть Плотникова. В квартире все было уже готово к поминкам. Люди входили и долго вытирали ноги, прежде чем пройти в комнату с накрытым столом. В кухне Серега опять увидел тех двух женщин, которые запомнились ему фразой о том, как лежала бабушка в гробу. И тут до него дошло, почему он был готов к тому, что произошло. Значит, в подсознании засели эти слова о двух покойниках под каждую ногу, просто он их не зафиксировал. Уйти вслед за бабушкой должны двое близких, любимых ею, людей. Серега сидел за все более раскрепощающимся столом и его не отпускала простая мысль. Вот ушел ее любимый крестник Володя. Значит, остался еще один кандидат в покойники. А кроме него и Коли у бабушки, вроде, никого не осталось. Стол уже расшумелся вовсю, водки было много, и Володина жена Ирина спросила, когда Оглоедов поедет в Москву. «Да сейчас и поеду…» - задумчиво протянул Серега. «Нас возьмешь?» - попросила она. «Конечно» - ответил Оглоедов и пошел собираться. Коле он ничего не стал говорить про услышанный разговор, боялся показаться смешным в его глазах, но все-таки предупредил дядю, чтобы он в такие морозы никуда из дома не выходил. «Да куда сейчас ходить-то? – ответил дядя. – Если только на кладбище… Девять дней-то где будем отмечать?» «Не знаю, надо с Ириной поговорить». На том они и распрощались. По дороге все молчали, а на вопрос Сереги о девяти днях Ирина ответила, что отмечать они будут у себя дома и чтобы он непременно был. Работа в «Богомольце» опять быстро втянула Оглоедова в свой ритм, но мысль об еще одном покойнике не отпускала его. Он несколько раз звонил Коле, но у них все было нормально. За себя он почему-то не боялся. Он обратился к Савелию Кладницкому, ведущему в «МБ» рубрику «По ту сторону», повествующую о всяких паранормальных явлениях. Савелий ответил, что да, существует такое народное поверье, но объяснить его с научной точки зрения он не может. Месяц Оглоедов ходил с тяжелым сердцем, ощущая странное дыхание параллельной жизни. Но на второй месяц это ощущение стало его отпускать. Стоял апрель, вовсю грело солнце, снег в Москве почти весь сошел, серея грязными горками в скверах да на газонах. Оглоедов уже прикидывал, как проведет майские праздники, когда ему на работу позвонила Мария Владимировна, мама Сергея Павы. «Сережа, здравствуйте, - сказала она. Мария Владимировна всегда обращалась к нему на «вы», хотя общались они уже более двадцати лет. – Вы не знаете, где мой Сережа?» Оглоедов замялся. Последнее время, после ухода от Павы из-за Мизиновой, они с Красавчиком не встречались, хотя тот несколько раз звонил Сереге и интересовался, как у него дела. Оглоедов отвечал односложно и сам Паве не перезванивал. «Нет, мы что-то давно не созванивались», - промямлил он. «Его уже третий день нет дома, - продолжала Мария Владимировна. – Наверное, надо что-то предпринять, но я не знаю что. Вы мне не поможете?» «Конечно, Мария Владимировна, когда Вы его видели в последний раз?» Оказалось, что три дня назад Красавчик уехал в Новопеределкино к какому-то старому другу или просто знакомому. Если Пава пропадал больше чем на сутки, он всегда отзванивался матери и предупреждал, что его какое-то время не будет. А тут третьи сутки тишина. Оглоедов начал обзванивать всех общих с Красавчиком знакомых, начиная с Надии. Никто не знал, где он мог пропадать и что за знакомый у него в Новопеределкино. Через пару дней до Оглоедова стало доходить, что тут что-то серьезное. Мария Владимировна не находила себе места, и по ее просьбе Серега сначала опубликовал объявление о пропаже человека, попросив Стасика Обло,  у себя в «Богомольце» в рубрике «А ну-ка в номер!», а потом связался с несколькими телеканалами и дал объявления туда. Он даже договорился с телепрограммой «Жди меня» и ездил с Марией Владимировной в ГУМ к фонтану, где Первый канал записывал обращения тех, кто разыскивал родных и близких. Держа перед собой большую фотографию сына, Мария Владимировна дрожащим голосом просила всех, кто мог видеть Сергея Паву, отозваться по любому из телефонов, показываемых во время передачи на экране. Один из телефонов был милицейским, потому что заявление в милицию Оглоедов попросил написать мать Павы уже на вторые сутки после ее звонка. Его, Надию и еще нескольких близких знакомых Красавчика вызывали в местное отделение милиции, где их напористо расспрашивала полногрудая женщина-следователь, не занимали ли или наоборот не одалживали они деньги Сергею Паве, не было ли у них скандалов с пропавшим. Оглоедов благоразумно промолчал о причине своего разрыва с Красавчиком, не хватало, чтобы еще его приплели к подозреваемым. Потом они с Надией, сидя в квартире Павы, которую им открыла Мария Владимировна, обзванивали больницы и морги. В это время другой круг друзей Павы, всполошенный Оглоедовым, из тех, кто имел какой-то вес, поднял на ноги как можно более высокие милицейские и фээсбэшные инстанции. Серега с Надией стали объезжать морги. В большинстве неопознанные трупы им показывали с экрана компьютера, но в одном провели к высоким металлическим холодильникам и вытянули на полозьях труп парня лет тридцати. Паве уже было сорок, но выглядел он лет на десять моложе, и в первый момент Оглоедову с Надией показалось, что это Красавчик. Надия, стоявшая чуть позади, даже судорожно схватилась за плечо Сереги, но тут же отпустила: это был не Пава. Вряд ли их вздох можно было назвать вздохом облегчения: уж если Красавчика нет в живых, то лучше было найти хотя бы его тело. Но ни по какому направлению поднятые на ноги люди и инстанции ничего не находили. Нашел, правда, Оглоедов путем долгих вызваниваний старых знакомых Красавчика парня в Новопеределкине, к которому Пава уехал в гости. Тот подтвердил, что Красавчик был у него, но ночью засобирался домой и он его проводил, посадив на какого-то частника на черной «Волге». Номеров он не запомнил, с чего ему было запоминать номера? Оглоедов опять пошел к Савелию Кладницкому. Тот направил его к одной ясновидящей, которая, повертев фотографию, рассказала, что Пава действительно уехал на черной «Волге», и даже назвала часть номера, но вскоре остановил водителя у ночного магазина и взял спиртного, а потом водитель привез его в какую-то избушку, стоящую практически в лесу. Там они еще выпили и закусили, шофер заснул, а Красавчик вышел на воздух. Почему-то он прошел по лесу несколько десятков метров и тут ему стало плохо. Кажется, он упал в яму со стаявшим снегом, но умер даже раньше, чем осознал, что происходит. Оглоедов попросил ясновидящую съездить в Новопеределкино с ним и показать место гибели, но та мягко отказалась. Тогда он собрал всех, кто откликнулся, и на нескольких машинах они съездили в этот отдаленный район Москвы и прочесали указанный ясновидящей на карте участок, шаря по всем встречавшимся ямам, заполненным водой, длинными сухими ветками. С ними был и тот самый парень, у которого Пава гостил в свой последний день. Оглоедов ему предварительно позвонил. Парень встретил их при въезде в Новопеределкино и повел в свою квартиру. Они выпили у него чаю, и он рассказал, что у него уже была та самая грудастая баба-следователь и проверяла полы: в щели могла затечь кровь, если здесь было совершено убийство. Никакой избушки они не нашли. Опушка леса утыкалась в бетонный забор, за которым располагалось местное отделение милиции, а дальше тянулись самозахваченные местными жителями участки под посадку с кривыми заборами и конурами для инструмента. Друзья, зная Красавчика, легко задиравшегося с органами правопорядка, даже предположили, что его забрали в ментовку и сильно избили, отчего он и умер, а потом бросили в лесу. Но как это проверить? В общем, это предположение так и осталось предположением. Отчаявшись дождаться помощи от милиции, друзья Павы вышли на местных бандитов, а Оглоедов от газеты связался с главным диггером столицы Вадимом Михайловым. Люди Вадима за сто баксов, которые дала Надия, прочесали все подземные коммуникации Новопеределкина, но тоже ничего не обнаружили. Андрей Краюшин, друг-бизнесмен Красавчика, предложил ясновидящей десять тысяч долларов, если она приедет и найдет тело, но та категорически ехать отказалась. Бандиты, прошерстив свои круги, тоже ничего нового сказать не могли. Короче, все усилия были тщетны. И потихоньку их активность стала затихать. Тем более что и на работе Оглоедова стали преследовать тоже серьезные неприятности. Но это, я думаю, отдельная история.

 

В начало

 

Оргработа и оргвыводы

 

Со временем поставщиком специалистов в секретариат «Московского Богомольца» стала курьерская служба. Не чья-нибудь, а своя собственная, хотя таковой и не существовало в природе. Просто приходили по объявлению о приеме на работу курьером мальчики или девочки и оставались какое-то время в этой должности. Но, осмотревшись, скоро находили себе в «Богомольце» лучшее применение. Или уходили, не выдержав ритма газетной гонки, вовсе. Изредка они попадали из грязи в князи, то есть из курьеров секретариата сразу в заместители ответственного секретаря. Так попали в замы обе сестрички Спонсевичи, так попал в замответсеки Виталик Шапкин. После «ухода» Розы Оглоедов остался единственным замом с высшим образованием. Причем журналистским. Но политика Лены Петровановой, которая получила диплом о высшем образовании учась заочно, так сказать без отрыва от производства, придя в «Богомолец» совсем еще девчонкой, и стала ответственным секретарем газеты, пройдя все ступени журналистской работы, была проста и незамысловата: зачем кого-то брать с улицы, пусть и специалиста с образованием, когда можно вырастить своих замов, тем более что они производство уже знают и в гонке держат темп. Да и не нужны были уже в секретариате «Богомольца» специалисты, потому что работа в нем почти перестала отличаться от курьерской. Если раньше замответсеки решали какие-то пусть и малозначащие, но творческие задачи, то теперь их функции сводились по уровню к почти курьерским. Надо было выбить из отделов материалы, потом - нередко - уговорить дежурного редактора их быстрее просмотреть, прогнать их через корректуру, а затем следить на верстке, чтобы автор материала не мешал, а помогал верстальщику. Потому что в последний момент, уже на верстке, по установленным секретариатом правилам, каждый раз подтверждавшим, что после корректуры никто не должен вмешиваться в процесс верстки, начинались авторские правки, дополнения и сокращения. По идее никого из авторов замответсек, ведущий номер, не должен был допускать в верстальный цех, но что делать, если все время при верстке обнаруживались то хвосты, то дыры, которые в первом случае надо было рубить, а во втором – закрывать. То есть хвост, вылезший за установленную ему площадь текст, надо было сокращать, а дыры, нехватку текста, дополнять. Конечно, заниматься этим должен был дежурный редактор, но он обычно был занят текстами, которые сдавали в последний момент редактора отделов, которых в свою очередь подводили корреспонденты, до последнего пытавшиеся улучшить текст или добивавшие все новую, появлявшуюся прямо сейчас информацию. Но нередко дежурный редактор говорил ведущему с ним номер замответсеку, чтобы он вызвал для правки на верстку редактора отдела или автора материала просто потому, что он обедал или принимал какого-то посетителя. Причем посетитель был не просто рядовым читателем, а человеком, от которого что-нибудь зависело или в личной жизни дежурного редактора, или в творческой. Потому что каждый зам Лебедева кроме ведения основных номеров «МБ» и курирования определенных отделов вел еще и какой-то проект. У «Богомольца» была куча дочерних изданий, в частности, тот же «Рыболов», да еще и региональные издания. Ими руководил Андрей Папик. Когда Оглоедов только пришел в «Богомолец», Папик, будучи одним из замов Лебедева, руководил отделом экономики. Тогда номера вести было гораздо легче, такого напряженного ритма еще не было, и во время работы можно было махнуть даже рюмку-другую «чая». Но в тот день, когда номер с ним досталось вести Оглоедову, Папик чаю перепил. Нет, он не потерял ориентацию в пространстве и во времени, но стал чрезвычайно весел и беззаботен. И в такой момент попал на глаза Лебедеву, куда-то отъезжавшему и теперь вернувшемуся в редакцию. Главный внимательно посмотрел на Папика и приказал пройти с ним в кабинет. Вскоре в кабинет вызвали Оглоедова. Открыв дверь, Серега не поверил своим глазам. Андрей Папик, этот большой, уверенный в себе человек, плакал. Слезы текли по его крупным щекам, а он повторял: «Павел Сергеевич, я столько лет отдал газете, как же я могу…» Лебедев, увидев Оглоедова, сказал: «Передай Петровановой, что я снимаю с номера Папика. Пусть она доведет номер». И Серега вышел из кабинета, тихо прикрыв дверь. Номер они тогда довели с ответственным секретарем Петровановой, а к Папику у Оглоедова осталось какое-то щемящее чувство жалости и вины, хотя ему в том инциденте не в чем было себя упрекнуть. Со временем все наладилось, Папик по-прежнему вел номера, но никогда уже не употреблял, пока их не сдавал. А вскоре Лебедев поставил его на регионы, выделив новый большой кабинет. Как-то в очередное ведение номера Оглоедов сидел у него, слушая рассуждения Папика о том, что снимать со второй страницы, так как все материалы как всегда не лезли. И тут в кабинет влетела Эвелина Николяева-Нидвораева, когда-то начинавшая с простой корреспондентки, а теперь доросшая до спецкора. «Андрюш, ну поставь мой материал!» - начала она с порога. «Отсосешь!» - отмахнулся Папик, что означало отказ. «Отсосу! - энергично согласилась Эвелина. – Материал ставишь?» «Ну не могу я, Эвелинка! Тут и так черт-ти что творится…» - начал оправдываться Папик, а Оглоедов вышел из кабинета. Вскоре Андрей опять вызвал Серегу и сказал: «Достала! Ладно, сними материал отдела экономики и поставь Николяеву». Эвелина раньше была просто Николяевой, но однажды стала подписываться двойной фамилией Николяева-Нидвораева. Оглоедов, удивленный метаморфозой, как-то спросил ее, зачем она добавила такую незвучную приставку. Он бы понял, если бы она поменяла фамилию на какую-то дворянскую, как теперь все дворники делают. «В этом идиотском мире надо и жить по-идиотски!» - как всегда напористо ответила она. Вообще, несмотря на весь свой цинизм, она была неплохим человеком, даже советовала лопоухому провинциалу Оглоедову, как надо поступать в тех или иных случаях, пытаясь тому помочь найти себя в этом бурном море беспредела. Но переделать Оглоедова было не под силу даже ему самому. Он по-прежнему писал стихи, хотя это случалось все реже и реже, так как работа высасывала все соки, и даже стал вести поэтическую рубрику «Битва поэтов». Сергей Асланян, основавший эту рубрику в «Богомольце», ушел в «Литературную газету» к Юрию Полякову, с которым у него сложились хорошие отношения еще со времен, когда Ваграныч был в секретариате Союза писателей. Тогда, кстати, в их общей компании был и Лебедев, только-только пришедший главным в «МБ». Он и пригласил когда-то Ваграныча в свое издание. Но теперь Лебедев платил куда меньше, чем предложил Асланяну Поляков, а главное – все реже стали выходить литературные полосы, а их у Ваграныча была не одна, из-за которых поэт и писатель держался за многотиражный «Богомолец». «Культурные» страницы все больше вытесняла политика и экономика вкупе с криминалом. И в какой-то момент Асланян решился уйти, а его рубрика «осиротела». Тогда Оглоедов пошел к Петровановой и предложил себя в качестве ведущего «Битвы поэтов». Та согласилась, и он стал ведущим рубрики, немного ее переделав. В частности, он стал публиковать не только приличные стихи, но и откровенные образчики графоманства, дав им подрубрику «Из переписки с друзьями». После этого Петя Фильтр стал при встрече в коридоре редакции ядовито приветствовать его словами: «Здорово, ПОЭТ!», выделяя слово-звание, как бы незаслуженно присвоенное каким-то замответсеком. Когда-то Фильтр был неплохим спортивным журналистом, но, выйдя в начальство, давно уже не писал, считая себя большим журналистом и без этого. Как-то его даже пригласили быть главным редактором одного из очередных нарождающихся глянцевых журналов, и он согласился, уйдя из «Богомольца». Но скоро запросился обратно к Лебедеву в «МБ». Быть главным оказалось не так-то просто. А главный редактор Лебедев взял его вновь и даже поручил Фильтру поднимать одно из дочерних изданий «Московского Богомольца», с чем тот худо-бедно справлялся. Вообще стиль руководства Павла Сергеевича нравился Оглоедову. Тот никогда не удерживал своих сотрудников, даже именитых, если они вдруг решали уйти в другое издание,  и это Оглоедов мог понять. Но чего не мог понять Серега – почему Лебедев этих «предателей», запросившихся  обратно, так же легко брал вновь? Или почему на планерках Лебедев не останавливал изредка вспыхивающие перебранки между представителями разных отделов, а с явным интересом наблюдал, как собачатся два редактора или их представителя, лишь в конце ставя точку своим авторитетным приговором тому или другому. Иногда происходили вовсе казусные случаи. Как-то Артур Бабанян, ведущий рубрику «Саундтрек» и, как ходили по редакции слухи, придерживающийся нетрадиционной сексуальной ориентации, стал к слову возмущаться ситуацией, когда в магазинах пропали гигиенические прокладки, на что незабвенная Люся Громова, хохотушка, тащившая нелегкий воз молодежных неурядиц в своем отделе, открыто фыркнула: «Нам бы твои проблемы!» Вся планерка скорчилась, зажимая рты, а Лебедев улыбался с такой довольной радостью, что народ, не выдержав, грохнул смехом в открытую. Вообще планерка не раз оказывалась сценой, на которой происходили совершенно разные представления. Время от времени их устраивал и сам главный. Например, однажды зимой, когда вся планерка уже сидела на местах, а Лебедев припаздывал, вдруг распахнулись обе створки двери и в зал заседаний, где обычно и проходили планерки, двое дюжих телохранителей на большом, почти царском кресле внесли Павла Сергеевича Лебедева. На одной его ноге резко белел до колена гипс. Поставив кресло во главу стола, телохранители удалились, а Лебедев как ни в чем не бывало повел планерку. И лишь когда Фильтр как особо приближенное лицо главного редактора спросил патрона: «Павел Сергеевич, мы волнуемся, что случилось?», -хозяин газеты спокойно рассказал, что он катался ночью с приличной компанией на снегоходах по одному из подмосковных рыболовных озер и, поздно заметив и с трудом отвернув, врезался в прибрежный топляк. Но легко отделался, сломал только ногу. И прямо из перевязочной прибыл на планерку. Народ зааплодировал, что бывало лишь при награждениях кого-то из их коллег или при поздравлении их же с днем рождения. Обычно Оглоедов на планерках, в качестве замответсека показывавший главному макеты полос будущего номера, сидел по левую руку от него. Между ними стояло только несколько телефонов. Однажды один из них зазвонил. Лебедев поднял трубку, недолго послушал и произнес: «Я не могу сейчас говорить, я занят», - и положил трубку. Телефон тут же зазвонил вновь. Тогда хозяин издания сказал Оглоедову: «Подними трубку и пошли его на хуй». Серега поднял трубку и сказал: «Не звоните больше сюда, у нас идет планер…» Он не успел договорить, потому что Лебедев вырвал у него из рук трубку телефона и шмякнул ее на рычажок. «На хуй, я сказал, на хуй!» - проорал он перепуганному Оглоедову. Планерка затихла в ожидании бури. Но Лебедев уже успокоился и недовольно спросил: «Ну, что у нас дальше?» Замответсекам приходилось служить этакой подушкой, гасящей недовольство, например, несвоевременной сдачей материалов, исторгаемое, с одной стороны, дежурным редактором, ведущим номер, а с другой – авторами, всегда обиженными сокращениями своих текстов или вообще снятием их с полосы. Как правило, и те, и другие высказывали свое неудовольствие именно замответсеку, хотя он был просто передаточным звеном. Это здорово изматывало нервную систему. И ко времени подписания номера в печать ты был выжат, как лимон. Тем более что вовремя сдать номер почти никогда не получалось. Какая-то одна несвоевременно сданная информашка сажала весь номер. А это означало, что на завтрашней планерке дежурного редактора ждал разнос и штраф от главного. И тогда дежурный просил замответсека: «Ну ты сделай что-нибудь, а я оплачу!» И замответсека шел в редакционный бар и говорил: «Дайте мне бутылку водки и запишите ее на…» - дальше называлась фамилия дежурного редактора. С выведенными на пленку полосами, в которые заворачивалась бутылка, замответсека шел в типографию к начальнику печатного цеха. С виноватой улыбкой он садился напротив начальника и клал сверток на стол. Печатник уже знал, в чем дело. «Последний раз, - обычно говорил он, пряча водку в шкаф, и брался за телефон. – Наталья Андреевна, сейчас «Богомолец» придет, не меняйте ему время подписи». И оборачивался к представителю «МБ»: «Иди, тебя ждут». Но не всегда эта комбинация срабатывала. Если «Богомолец» опаздывал более чем на пятнадцать-двадцать минут, навстречу ему уже шли с трудом. Если опаздывал на час, в редких случаях могли скостить минут тридцать. Но печатники тоже ведь подставлялись, у них свое начальство было, и изредка, например, начальница монтажного цеха, где собирались пленки полос газеты и проставлялось время подписи в печать, проявляла свою принципиальность. Поэтому с каждым печатником в этой цепочке приходилось налаживать отношения и каждому улыбаться, если это не было по каким либо причинам совсем противно. Для всего этого совершенно не нужно было иметь высшего журналистского образования, и Оглоедов все больше чувствовал себя не в своей тарелке. Он проработал в «Богомольце» уже десять лет, и ни один замответсека на его памяти не поднялся выше своего незавидного поста, а все уходившие замответсеки уходили не по хорошему, взять хотя бы ту же Розу. И если бы не державшая его более или менее творческая работа по ведению поэтической рубрики, он бы, наверное, тоже стал подыскивать место с перспективой подняться повыше, ведь ему уже было глубоко за сорок. А с другой стороны, найти достойное место с каждым годом становилось все труднее. И Оглоедов стоял перед нелегким выбором. Но жизнь все разрешила сама. На работе начались неприятности. Сначала хромоногий Толик Бобанов, старший у верстальщиков, начал бойко ходить к Петровановой и жаловаться на Оглоедова, что тот неправильно размечает макеты, чем затрудняет работу верстальщиков. Чем он главному верстальщику не угодил, Оглоедов не успел понять, потому что вслед за этим посыпались другие неприятности. Как-то газета должна была дать материал к юбилею одного из самых востребованных сатириков России. Текст был написан уже недели за две до этого и прошел корректуру. Было это не в его дежурство, и в загоне, куда складывались загодя написанные материалы, Оглоедов его не нашел. Тем более что названия файла никто не помнил. Он доложил об этом Петровановой, и та сказала, чтобы он поискал его в таком случае в архиве корректуры, где хранились все прошедшие через этот отдел тексты как минимум за год. Там тоже долго искали и в конце концов выудили материал с именем сатирика в названии файла. Оглоедов успел одним глазом, потому что уже сажали номер, глянуть на содержание текста, и что-то его смутило. Что – он не мог понять. Но поделился своими сомнениями опять же с Петровановой. Та махнула рукой, мол, некогда уже разбираться. И материал вышел. На следующий день разразился скандал. Оказалось, что вышел материал, который был уже опубликован в «Богомольце» пять лет назад, к предыдущему юбилею сатирика-юмориста. Как он сохранился в корректуре, одному Богу известно. Короче, сатирик позвонил Лебедеву и в своей язвительной манере поблагодарил главного редактора за возвращенную ему молодость. Лебедев был взбешен и, недолго разбираясь в объяснениях Петровановой, спросил: «Откуда взялся этот текст?» «Оглоедов нашел его в корректуре», - ответила ответственный секретарь. И главред оштрафовал Оглоедова на пятьдесят процентов зарплаты. Правда, Петрованова понимала, что вины Оглоедова тут нет, и в очередную зарплату выписала ему премию на сумму штрафа, компенсировав его материальные потери. Однако, как говорится в одном анекдоте, ложки-то нашлись, но осадок остался. И неприятности продолжали сыпаться. Ввиду все разрастающегося объема «Богомольца» Лебедев дал распоряжение вести номер сразу двоим дежурным редакторам, которые должны были разделить полосы надвое и вести каждый свою половину. Это внесло еще большую нервозность в ведение номера, так как известно, что чем больше начальников, тем меньше толку от них. Тем более что замответсек остался на номере один. Как-то Оглоедову выпало вести номер с Фильтром и Папиком. До обеда они занимались своими вопросами, попутно скидывая приходившие к ним тексты по номеру, а когда дело стало близиться к сдаче в печать, обнаружилось, что несданных текстов еще огромное количество. Они вызвали Оглоедова и начали орать на него: куда он смотрит, когда номер горит. Серега пытался напомнить им, что не раз звонил и подходил к ним с тем, что редактора отделов задерживают сдачу текстов, но они отмахивались от него, как от назойливой мухи. Это разозлило их еще больше. «Мне кажется, что ты занимаешь не свое место, - зло говорил ему Фильтр. – И я позабочусь, чтобы ты его освободил». Номер, конечно, был посажен. И на следующее утро на планерке Петюня всю вину за это возложил лично на Оглоедова, Андрюша ему скромно поддакивал. И Лебедев грохнул Сереге опять половину зарплаты. А тут еще ввиду наступающего кризиса решено было сократить штат замответсеков на одну единицу. И когда Петрованова вызвала его к себе в кабинет и, пряча глаза, спросила, нет ли у него на примете другой работы, Оглоедов сразу понял: сократить решили именно его. В других местах в таких случаях сами замответсеки тянули жребий или находили какие-то другие решения, но в «Богомольце» лишним оказался именно он, Оглоедов. И с ним поступили так, не церемонясь даже для приличия. «Нет, Лена, - ответил он, - у меня никаких вариантов нет». «Ну, до Нового года еще два месяца, - на Новый год в «Богомольце» подписывались контракты на год следующий, - поищи». «Хорошо, Лена, - спокойно ответил Оглоедов, хотя в груди у него, что называется, бушевал пожар, - только дай мне довести «Битву поэтов» до конца года. Ты же помнишь, я обещал читателям по итогам года назвать лучшего поэта и преподнести ему ценный приз от газеты. Приз это подписка на «Богомолец», так что это в наших же интересах». «Ладно» - просто ответила Лена Петрованова, с которой он проработал, что называется – бок о бок, одиннадцать лет. И он продолжил вести номера и свою рубрику как ни в чем не бывало. Конечно, он начал искать какие-то варианты, но слишком вяло, у него не было настроя на эти муторные поиски, да и времени тоже. В редакции почти никто не подозревал, что он дорабатывает здесь последние дни. А Ваграныч, которому Оглоедов позвонил, чтобы узнать, нет ли вакансий в «Литературке», сказал Сереге, объясняя причину его увольнения: «Тебя стало слишком много». Он имел в виду как раз свою бывшую рубрику «Битва поэтов». Собственно, на это же ему намекали и немногие сотрудники «Богомольца», бывшие в курсе дела. Но наверное причин его устранения из «МБ» никто не знал. Серега и сам ходил и мучился мыслью: за что? Если за «Битву», то ведь он и раньше писал какие-то материалы, но такого противодействия не было. Кстати, ничего из того, что он напечатал в «Богомольце», никогда не было отмечено не то что на летучке, даже на планерке, хотя его материалы были не хуже многих отмечаемых. Все это он прокручивал задним числом, но по-прежнему не мог найти весомой причины недовольства им. Тогда он решил, что просто наступила в его жизни очередная нелегкая полоса, вроде той – с несколькими смертями подряд. В том, что Пава тоже погиб, он уже не сомневался. Хотя несколько раз на улицах в мелькнувшем лице ему вдруг чудился облик Красавчика, и надежда вспыхивала вновь. Но это был не он. А Новый год уже был на носу. Началось подписание контрактов, у кабинета Лебедева все время толпился страждущий народ. Когда дошла очередь до секретариата, Оглоедов как бы случайно оказался в приемной среди своих коллег. Ему все казалось, что этот фарс с его увольнением сейчас закончится, что его позовут в кабинет к главному, и все пойдет по-прежнему. Но чуда не случилось. Все проходили, будто не замечая его. И вскоре приемная опустела. Вот так он опять стал безработным. Надо было на что-то жить. Правда, разладилась жизнь не только у него. Но это, что ни говори, отдельная история.

 

В начало

 

Конец, он же начало

 

Последние месяцы Оглоедов снова жил в квартире Павы. Мария Владимировна, с которой они сблизились за время поисков Сергея, попросила Оглоедова пожить рядом с ней, в квартире Красавчика на третьем этаже, так как стала всего бояться. Ему это было на руку, так как с деньгами у него, естественно, был напряг. На постоянно сыплющуюся «шестерку» уходила прорва дензнаков, а купить новую ему еще долго не светило. Он мотался в поисках работы по всяческим изданиям, которых в Москве расплодилось сотни, а между этими хождениями по мукам зарабатывал на кусок хлеба с колбасой, «бомбя» на своей машине. Оказалось, что если тебе уже за сорок – сорок пять, то ты уже на хрен никому в этой журналистике не нужен. Если, конечно, не наработал к этому возрасту имя. Оставалось рассчитывать только на старых друзей-однокурсников, но большинство из них сами висели на волоске, цепляясь за копеечные зарплаты. А несколько прежних товарищей, вышедших «в люди», предпочитали забыть о студенческих пьянках-гулянках и нетрезвых клятвах в дружбе на всю жизнь. Серега их понимал и к ним за помощью не лез. Все равно опытные товарищи найдут предлог обойти тебя стороной. Правда, кое-кто из них пытался помочь, но это все равно ни к чему не приводило. Видно, наступила в его жизни серая, если не черная полоса. Даже Наташка старалась его пристроить в какое-нибудь киношное издание, где у нее была куча знакомых, но когда дело доходило до того, чтобы определиться – берут или не берут, то чаша весов опять склонялась не в его пользу. Они с Наташкой изредка перезванивались. Оглоедов звонил редко, потому что ему было неловко в этой ситуации – будто он набивается на помощь, а Наташка звонила редко потому, что вспоминала о нем, только когда напивалась и ей надо было кому-то рассказать о своей неустроенной личной жизни. Подружки в это время спали, у всех были мужья и дети, а Оглоедов ложился поздно и мог составить ей компанию. Она звонила, набравшись, в час – два ночи. Бывало, они и выпивали дальше совместно, каждый за своим столом, чокаясь о телефонную трубку. Правда, выпивать теперь часто у Наташки не было возможности: из-за кризиса сократили зарплату, а работы навалили через край. «Не могу уже, жить не хочется», - жаловалась она Оглоедову, а тот, стараясь ее поддержать, говорил, что это все пройдет и жизнь наладится, хотя сам, исходя из своей ситуации, в это не верил. «Мне уже сорок пять, а она до сих пор не наладилась», – раздраженно-расстроенно отвечала подруга. И Оглоедов предлагал налить еще по одной и выпить за то, чтобы удача повернулась к ним лицом. Как-то Наташка вдруг позвала его в гости. Он несколько раз бывал у нее и когда она жила с мужем Мишей, и уже без него, но это ничем не кончалось. Оглоедов мирно спал в бывшей детской комнатке, а она в своей спальне. Конечно, он каждый раз пытался как-то намекнуть ей, что им в одной кровати было бы нескучно, но она так непонимающе смотрела на него, что у него все опускалось, еще не встав. И в этот раз он купил бутылку водки и шел, теша себя надеждой, что у нее изменилось отношение к нему. Но все было по-прежнему. Они сели на кухне, она наскоро что-то сварганила и заварила чай, и они выпили по первой из серебряных старинных стаканчиков. И скоро уже разговор потек по привычному кругу – о ее бывших любовниках, их друзьях и подругах, однокурсниках, работе и еще черт знает о чем.

- Ты представляешь, - говорила Наташка, - тут мать сама мне сказала, чтобы я сходила с ней к нотариусу и оформила доверенность на получение пенсии. Ну, чтобы ей не ходить в сбербанк. Трудно ей уже. На следующий день приходит Настена и говорит: «Бабушка сказала, что ты сама все выдумала с доверенностью, она тебе ничего не говорила». А мне это нужно? Что мне, делать больше нечего? А я из-за этой доверенности еще держала Мишу в квартире, он тут как-то в очередной раз приехал выяснять отношения по пьяни, а я сдуру его попросила остаться, чтобы он нас с мамой отвез на машине на следующий день к нотариусу – она ж ходить уже почти не может. Он как раз до этого привозил ее из больницы.

- А где он теперь живет? – спросил Оглоедов.

- Где-где, у меня на даче.

- Что ж ты его там держишь? – изумился Серега.

- А куда его девать? У него ж жилья нету, работы сейчас тоже нету, да он еще пьет там без просыпу. И еще брата там поселил, а то, видно, одному пить скучно. Я уж боюсь туда приезжать… Ну вот, Миша у меня, ждет, когда нас везти, а тут Настена такое заявляет. Как будто это мне нужно! И что ж ты думаешь? На следующий день я узнаю, что мать уже оформила доверенность на Алешу, с которым живет теперь Настена. Представляешь, мужик лет на двадцать ее старше, нигде не работает, а она его кормит. Влюбилась!

- А где они живут?

- Где-где, на первом этаже вместе с мамой. А у меня Миша тут напился опять, залез в мой мобильник, прочитал все эсэмэски и стал звонить по всем номерам. Если отвечал мужской голос, то он начинал орать, что он все знает и убьет его. Ты представляешь? А у меня ж там куча знакомых по работе и так, актеров знаменитых сколько. Ты представляешь, я какой дурой выгляжу?  А потом спать завалился. А утром трезвый вдруг говорит, что приедет через три дня, убьет меня, Настену и покончит с собой. С чего?

- А когда это было?

- Когда-когда, вчера.

- А что, у него есть ключи от квартиры?

- Есть.

- Зачем же ты их ему дала?

- Да не давала я. Они у него остались еще с прежней жизни.

- Нужно срочно поменять замок. Займись этим сегодня же.

- Да я уж сама думаю, да времени все нет.

- Ну, хочешь, я тебе поменяю, только у меня сейчас денег нет. Купи замок, а я поменяю.

- Да нет, не надо. Я сама поменяю. Куплю и мастера вызову. Тем более что и запасного теперь нет. Настена свой потеряла, да еще и от нижней забрала. Представляешь, приходит и говорит: дай ключ от нижней квартиры, а то я вышла покурить, а дверь захлопнулась. Дверь у нас там захлопнуться не могла – не то устройство замка, но я от неожиданности не нашлась, что сказать, и отдала ключ. Они хотят отнять у меня и эту квартиру. Я ведь прописана в нижней, где кроме меня прописана только Настена. А в этой, верхней, прописана мама. Они уговорят бабушку переписать на себя верхнюю, а из нижней как-нибудь меня выпишут. Не зря ж она ключ забрала. И что? И останусь я без крыши над головой. И куда мне идти? Повеситься, что ли?

- Ну, Настена-то такое не может сделать.

- Настена-то не может, да этот Леша ее уговорит. Они что-нибудь придумают.

- Не переживай, все будет хорошо. Настена умная девочка. Давай лучше выпьем еще по одной. Да спать надо ложиться, мне завтра надо рано встать, в одно место смотаться.

- Давай.

- Хочешь, ложись со мной, если тебе плохо.

- Ой, нет, у меня месячные, - быстро проговорила Наташка, и Оглоедов понял, что она врет. Не хочет просто. Но то, что Наташка так прямо сама заговорила на эту тему, удивило его. Но не обрадовало. Она явно его не хотела.

- Да мы просто так полежим, - сказал Серега. – Я хочу прижать тебя к себе и заснуть.

- Со мной нельзя просто так. Со мной можно только трахаться, - скривилась в странной улыбке Наташка.

- Ну, как хочешь. Где мне лечь?

- Как всегда, в детской. Там постелено.

Оглоедов выпил глоток чая и ушел в детскую, а Наташка осталась сидеть на кухне. Он долго ворочался, потом встал и вышел на кухню. Наташка сидела и смотрела телевизор, в бутылке было на донышке.

- Давай допьем, - предложил Оглоедов, - а то заснуть не могу.

- Допивай, - спокойно сказала Наташка, не отрываясь от экрана и дымя сигаретой. Он выпил и молча ушел спать. Проворочался еще, наверное, час, пока не услышал, как Наташка пошла ложиться в свою спальню. Тут его сморило, но скоро он проснулся и понял, что ему пора. Он оделся и, не заглядывая к Наташке, тихо открыл дверь. Она защелкнулась за ним. Будить Наташку он не стал. Весь день у него было паршивое настроение. С утра он поехал в автосервис, где у него был знакомый электрик. «Дворники» то работали, то нет, а весенняя погода все время подбрасывала неприятности – то дождь, то снег. И сразу на дорогах от машин летела грязная морось, забивая лобовое стекло. Приходилось часто включать и выключать «дворники», а они переставали работать всегда в самое неподходящее время – на скорости. Он мог влететь в аварию в любой момент. Надо было останавливаться, включая аварийку, и протирать стекло вручную. Пассажиры после второй остановки уходили, хлопнув дверью. Этот дефект оставлял его без денег и без нервов, и он с утра рванул в сервис. Электрик провозился минут десять, но причины неисправности не нашел. Хорошо хоть деньги брать отказался, сказал, чтоб Оглоедов заехал попозже, когда он разгребет очередников и у него будет побольше времени. Серега поехал в какую-то редакцию, где его промурыжили полтора часа, не принимая, так как у них была своя запарка, а приняв, тут же отказали в работе: кризис. Оглоедов поехал домой – на квартиру к Паве – злой и голодный. Батареи еле грели, жрать надо было готовить. Он поджарил остатки колбасы, быстро все сжевал, запивая холодным вчерашним чаем, и понял, что если не поспит хотя бы пару часиков, то уснет за рулем. Проснулся, когда за окнами было уже темно. Значит, везде опоздал. Он чертыхнулся, оделся и пошел заводить «шестерку». Надо «бомбить», денег нет совсем. Бензин тоже на исходе. Улицы были пусты. Наконец ему повезло: какая-то девушка попросила подбросить ее в центр. На вырученные деньги он залил бак бензином, и еще немного осталось. Почему-то захотелось пива. Он купил бутылку и завяленного леща и поехал домой. После пива его опять разморило. И он прилег и задремал. Проснулся от телефонного звонка. Звонила Наташка.  Но неожиданно трезвая. Говорила недолго. Всего несколько фраз. Просила его приехать завтра утром к ней. На вопрос Оглоедова: что случилось? – помолчав, ответила: «Завтра сам все поймешь». И вдруг сказала: «Ты меня прости, не держи на меня зла. Я тебя тоже по-своему любила». И у Сереги до боли сжалось сердце. Наташка положила трубку, а он все еще держал свою, не понимая, что же происходит. Потом положил трубку и лег на тахту. Промаявшись несколько минут, он не выдержал и набрал наташкин номер. Ее голосом ответил автоответчик, он попросил: «Наташ, если ты не спишь, возьми трубочку…» Послышались короткие гудки. Он положил трубку и откинулся на подушку. На душе кошки скребли. Надо было что-то делать. Он по привычке досчитал до десяти и начал одеваться. Потом спустился во двор и завел свою «шестерку». Не прогревая, на подсосе, тронулся, чтобы не будить жителей «хрущобы». Стоял апрель, снег уже почти сошел, во всяком случае дороги ночью были сухими, и он летел по пустынной Москве, что называется, с ветерком. Гонка, как всегда, проветрила ему мозги. Он слегка успокоился и решил вернуться. «Только заеду, посмотрю на ее окна и домой», - решил он. Он припарковался на улице, запер машину и прошел во двор. Ее окна были видны только с детской площадки, и он прошел туда. В кухне горел свет. «Зайду», - решил он. Набрав код, он поднялся на лифте на восьмой этаж. Позвонить или постучать? В раздумье он положил руку на ручку двери, и дверь легко подалась внутрь. Открыто. Он просунул голову в проем и тихо позвал: «Наташа!» В ответ ни звука, только где-то в глубине квартиры монотонно негромко бубнил телевизор. Он шагнул в прихожку. Слева в кухне горел свет. Серега быстро нога об ногу скинул ботинки, поискал глазами тапочки, не нашел, тихо чертыхнулся и в носках прошел на кухню. На столе стояла чуть початая бутылка водки, рядом серебряный стаканчик. В пепельнице лежало несколько окурков тонких сигарет, которые курила Наташка.  Запах пепла неприятно пропитал маленькую комнатку. Рядом с бутылкой лежал большой лист бумаги с ее крупным корявым почерком. Он пригнулся: «Сережа, извини, что сваливаю это на тебя. В моей смерти прошу никого не винить. Просто больше не могу». Оглоедов быстрым шагом прошел в большую комнату, которая служила ей и спальней, и рабочим кабинетом, и гостиной. Работающий экран телевизора серо освещал смятую разобранную пустую постель. По стульям были разбросаны вещи и одежда. На столе стояла ваза с засохшими цветами. Он бросился в детскую. Там было все прибрано, но пусто. Серега через прихожку вернулся на кухню. И вдруг до него дошло. Он развернулся, в один прыжок очутился у двери в ванную и рванул ее. Наташка лежала в бурой воде. Голова ее слегка подвернулась, но осталась лежать на выгнутой горизонтали ванны. Лицо было неестественно бело, обескровлено, закатившиеся глаза в щелках под веками тускло блестели белками, зубы оскалились между расползшимися губами. На краю раковины лежала полоска стали от безопасной бритвы. Серега бросился к Наташке и приподнял голову. Наташка никак не отреагировала. Он положил голову обратно на край ванны, лихорадочно содрал с себя свитер и рубашку и, сунув руки в эту страшную жидкость, приподнял, нащупав, ее тело. Оно, как и вода, казалось холодным. Оглоедов приподнял тело, при этом наташкина голова упала ему на плечо. Он вытащил ее, развернул и посадил на край ванны. Затем перехватил руками и, помогая коленом, поднял тяжелое безвольное тело на руки. Донеся его до спальни, он быстро положил Наташку в постель и включил свет. Руки ее были раскинуты. Она была в модном, видимо, когда-то ослепительно белом шелковом белье. Но об этом можно было догадаться лишь потому, что белыми остались бретельки, вся остальная ткань пропиталась бурой жидкостью и выглядела отвратительно. Она явно не хотела выглядеть после смерти некрасивой. Казалось бы, какая разница, каким тебя увидят после смерти, но женская природа и тут берет свое. На кисти левой руки сквозь порез чуть сочилась кровь, собираясь в капли. Надо забинтовать. Серега поискал глазами, но ничего подходящего не было. «В кухне есть полотенца», - пришло ему в голову. Он бросился туда и в ящичках кухонного стола обнаружил чистые куски вафельного материала. Вернувшись, он обмотал кисть и туго затянул, потом, мгновение подумав, другим полотенцем стянул предплечье. Что еще? Воды? Он сбегал опять на кухню, набрал воды в чайную кружку и, вернувшись, приложил ее, приподняв голову, ко рту Наташки. Вода, заполнив пространство между сомкнутыми зубами и щеками, потекла с углов раздвинутых губ по подбородку на шею. «Да она ж так задохнется!» - пришла в голову Оглоедову суматошная мысль. Он отбросил кружку и перевернул Наташку ничком, подвернув ее голову, чтобы она не задохнулась теперь от недостатка воздуха. «Врача надо, врача!» - наконец-то дошло до него. И он побежал на кухню звонить в «скорую». Там приняли звонок, уточнили адрес и, сказав: «Ждите, скоро бригада подъедет», - положили трубку. Оглоедов спохватился и снова набрал «03». «А что нужно сделать, пока врачи не приехали?» - спросил он. «Я не знаю, я диспетчер. Сейчас позову врача», - ответил усталый женский голос. Врач скоро подошел и спросил Оглоедова, что он пока сделал. Серега быстро рассказал. «Хорошо, только рану нужно не полотенцем перевязать, а бинтом. И проверьте, не запал ли у нее язык. Положите ее в такое положение, чтобы это было исключено. Мы сейчас подъедем, мы тут рядом», - сказал врач. Серега побежал в спальню. Наташка по-прежнему лежала ничком. Он перевернул ее и попытался открыть ей рот. Зубы были крепко сомкнуты. Он сбегал опять в кухню и схватил нож, но тут же одумался и взял маленькую чайную ложку. Передние зубы находили верхние на нижние, и просунуть ложку не удавалось. Тогда он оттянул щеку и стал просовывать ручку чайной ложки между коренными. Со скрипом в прямом и переносном смысле это ему наконец удалось, и он раздвинул рот. Подсунув ложку другой стороной между коренными зубами, он пальцем нащупал язык. Тот лежал нормально. Подтянув Наташку к изголовью и обложив подушками, он оставил ее в полусидячем положении, и, вытащив ложку, побежал на улицу в машину за аптечкой, где у него был бинт. Только он вытащил аптечку из машины, как подъехала «скорая». Серега вместе с врачом и медсестрой поднялся в квартиру и проводил их в спальню. Эскулап быстро осмотрел Наташку и сказал: «Еще жива. Люда, давай физраствор». Воткнув иголку с физиологическим раствором, он протянул емкость, от которой тянулся прозрачный шланг, медсестре и передал по рации водителю: «Поднимайся с носилками». Серега суетился рядом, пока выносили Наташку, но что сделать еще не знал, а врач сказал, чтобы он не волновался и не мешал работать. Схватив рубашку и свитер и натягивая их на ходу, Оглоедов побежал к своей «шестерке». Он мчал по ночной Москве за «скорой», и в голове его мешались множество мыслей, но в принципе она была пуста. Пуста она была и все то время, пока Наташку заносили в здание больницы, а ему сказали посидеть в приемной. Он сидел уже второй час, выскакивая каждые десять минут на воздух покурить. И чем дольше он сидел, тем ему становилось все страшнее и хуже. Потом наступило что-то вроде оцепенения. И когда он увидел знакомое лицо доктора, который приезжал на «скорой», он не сразу сообразил, откуда он его знает. «Скажите, а как Наташа?» - вспомнил он. Тот непонимающе посмотрел на Оглоедова: «Какая Наташа?»

- Ну, вы ж ее забирали! - взволновался Серега. Врач, видимо, вспомнил и окликнул проходящего коллегу:

- Макарыч, Гусева, суицид, у кого была?

- У меня, - ответил тот.

- Тут ее муж сидит, ждет результатов. Что с ней?

- Да ничего, спит уже, наверное. Слушай, впервые пришлось такие мелкие вены сшивать. Я прям себя зауважал.

- А пройти к ней можно? - вмешался Оглоедов в диалог врачей.

- Да вообще-то нежелательно, она в реанимации. Туда никому нельзя.

- Мне б только взглянуть на нее.

- Ну, если взглянуть… Лариса, проведи молодого человека, но внутрь не пускай. Отвечаешь! – врача уже самого вряд ли можно было назвать молодым человеком, а седой Оглоедов был лет на десять, если не пятнадцать постарше его. Серега это отметил машинально, по журналистской привычке все отмечать. Лариса молча махнула рукой Оглоедову и пошла вперед, а он, как зачарованный, пошел за этим взмахом руки. Девушка остановилась у застекленной двери и опять молча показала рукой сквозь нее. Наташка лежала недалеко. Лицо ее уже не было мертвенно белым, но все еще казалось безжизненно серым. А вот губы еле заметно порозовели. Отметив это, Оглоедов вдруг ощутил в груди жжение, которое поднялось к горлу и застыло горьким комком. Он судорожно сглатывал комок, но тот не уходил. Она была так беззащитна, что он понял, что уже никогда не сможет оставить ее. Он, конечно, понимал где-то задним умом, что жизнь впереди его ждет не сахар, но поделать уже с собой ничего не мог. Он ее не отпустит. И он был уверен, что и она теперь совсем по-другому будет относиться к нему. Наверное, так оно и будет. Но это, согласитесь, совсем другая история.

 

В начало

 

назад Сергей Аман